Мы говорили о тексте и мире, и я – эк же меня понесло! – выразился так: «Строение, содержание и смысл мира – есть не что иное, как строение, содержание и смысл текста об этом мире, отпущенного (гегелевское: entlassen) в мир».
И сам этот тезис, и мои дальнейшие комментарии девицам понравились, а вот я сам – не очень, к сожалению.
Ну ладно. Не впервой.
Сколько раз, сколько сотен тысяч миллионов раз – в общежитских комнатах, на темных подоконниках факультетских лестниц, в библиотечных курилках – а они разные, эти курилки, от сводчатой келейки рукописного отдела Ленинки до застекленных камер Иностранки, где самолетно воют вытяжки и желто сияют рубчатые потолочные фонари, – а также в пустых или тесных вагонах трамвая, троллейбуса, автобуса и метро, в лифте, в электричке – на желтой деревянной скамье или в тамбуре, куда вышли покурить, – а также на платформе, в мороз и ветер, когда электричку ждешь, – а также в очереди в пивбар, и в самом пивбаре, положа локти на мраморный столик, и потом на улице, под фонарем, или в темной аллейке, на лавочке, и потом, провожая до дому, на остановке, и у самого дома, и в подъезде, и на лестнице, и у самых дверей, до лая собаки и лязга соседской задвижки – а также в закопченных коммунальных кухнях или в чистеньких комнатках блочных малометражек, а лучше всего на огромных продавленных диванах в запущенных профессорских апартаментах – говорил, говорил, говорил о литературе и философии, о свободе, любви и смерти, приводил имена и цитаты, разгрызал концепции, поражал эрудицией и дивил полетом мысли, и придвигался все ближе, все глубже заглядывал в глаза, отражавшие настольную лампу, для интима поставленную на пол, – но тут кто-то вдруг менял кассету в магнитофоне, отдыхальная музыка сменялась танцевальной, и мою собеседницу уводили, утанцовывали, уволакивали от меня.
Она уходила, легко взмахивая рукой, словно бы расставаясь ненадолго, а иногда и вправду приходила вновь, особенно если дело было в какой-нибудь бескрайней дедушкиной квартире.
Приходила румяная, слегка устыженная, пальцем сквозь ворот поспешно надетого свитера поправляла бретельку, наливала себе и мне вино, и мы продолжали беседу, и я ничего не понимал.
Потом я прочел у Стендаля: «Он думает, что соблазняет женщин, – а на самом деле он их только развлекает».
Может быть, может быть.
Хотя я долго не понимал, в чем здесь разница – вернее, не разница, а секрет.
А когда понял, мне стало гораздо скучнее.
Хотя, с другой стороны – веселее, конечно.
Но не так прекрасно, как в гладильной комнате общежития. С текстом, который sich selbst frei entläßt, ihrer absolut sicher und in sich ruhend – то есть сам себя свободно отпускает, абсолютно уверенный в себе и спокойный внутри себя. (G.W.F. Hegel, Wisseschaft der Logik. Bd. 2. Nürnberg, 1816, P. 400.)
жарища в этой самой Африке
Песня без слов
Эмоции трудно передать словами. Особенно в письменной речи. Потому что в устной речи они передаются голосом, жестами, выражением лица. А вот на письме – надо постараться, чтобы поняли твое настроение. Ну, или настроение героя, если речь идет о литературном тексте.
Долгое время переживания описывались словами. Мне грустно. Мне радостно. Я с благодарностью вспоминаю нашу встречу.
В общем, «…мадам NN вдруг ощутила новое, дотоле не испытанное чувство, странную смесь восторженного ожидания счастья, о котором она мечтала всю свою юность, – и внезапной недоверчивой осторожности, приправленной горьким предчувствием разочарования в том, что еще не случилось…».
Уф.
Потом литература стала действовать приемами Станиславского. Тяжкое горе лучше всего изображает спина актера, отвернувшегося от зрителей. Душевное смятение – случайно роняемая книга. А лучше всего маскировать свои страдания. Герой Чехова в тоске и отчаянии говорит, глядя на карту: «А должно быть, в этой самой Африке теперь жарища – страшное дело».
Литература научилась не рассказывать о чувствах, а показывать их.
Здесь тоже накопились штампы. Он прислонился лбом к холодному стеклу. Я на правую руку надела калошу с левой ноги. Ну и так далее.
В общем, худо-бедно люди научились выражать свои эмоции с помощью слов.
Прямо (описывая чувства) и косвенно (показывая их).
Хотя эмоции гораздо легче выражает музыка.
Музыка эмоциональна, как плач или смех ребенка, как сердцебиение – то редкое и глухое, то частое и четкое. Как дыхание – свободное или сдавленное. Как ощущение легкости или тяжести во всем теле.
Раньше человек, чтобы поделиться своими переживаниями, что-то рассказывал о себе и переполняющих его чувствах. Напрягался словами, бедняга.
Иные нынче времена.
YouTube позволяет обмениваться эмоциями напрямую. Постить в социальных сетях музыку. Часто вообще без словесного сопровождения.
Дескать, я сейчас ай-ла-ла, ой-ло-ло, тжжжхххх!
И получить в ответ: ла-ду-ди-даммм, да-ду-ди-ламмм, паммм…
Поговорили, в общем.
толковый словарь живого великорусского языка
Скорбное бесчувствие
Одна девочка на вступительном собеседовании сказала, что хочет заниматься пиаром. «Хорошо. Ну, расскажите нам, что это такое – пиар?» – спросила преподавательница. Девочка сначала задрыгала руками, изображая в воздухе что-то этакое, и сказала: «Ну, это, ну, в общем, когда пиарят!» А потом обиделась и крикнула: «Да вы что, сами не понимаете?!» Это мне рассказывала Татьяна Ильинична Иванова, наставница юных журналистов.
А мне одна девочка-студентка, будущая журналистка, говорила, что ей неинтересно.
Все неинтересно. Книжки неинтересно, картинки неинтересно, экономика и право тоже ни капельки неинтересно.
– А что вам интересно?
– Интересно – это когда прикольно.
– Хорошо, – сказал я. – А что лично вас прикалывает? Что вам по приколу?
Она угрюмо замолчала и молчала целых три минуты. Потом прошептала, чуть ли не со слезами:
– Ну, это, в общем… чтобы приколоться…
И опять замолчала. Я сказал:
– Отлично. Но что именно? Вы только не стесняйтесь. Музыка? Дискотека? Ночной клуб? Выпить? Поплясать? Ну, это самое… сексом заняться? Или, пардон, косяк забить, вмазать? Я никому не скажу.
Она жутко обиделась:
– Что я, пьянь? наркота? клубная дурочка?.. Прикол – это прикол. Вы просто не знаете, что такое прикольная жизнь.
– А вы знаете? – осторожно спросил я.
– Знаю, – сказала она. – Только у меня ее нету, и поэтому я тоскую, как собака… Ничего меня не прикалывает…
Мне тоже тоскливо стало.
Только не подумайте, что я ругаю нынешнюю молодежь. Я в свое время тоже чувствовал нечто похожее. Только другими словами.
в пятнадцать лет полком командовала
Всё по приколу!
Но бывают совсем другие юные журналистки.
Вот, к примеру.
Телефонный звонок (я тогда редактировал газету «Правое дело»):
– Здравствуйте, Денис Викторович, ваш телефон мне дала такая-то, меня зовут Настя, я хочу сотрудничать с вашей газетой, дайте мне задание, пожалуйста!
– Здравствуйте, Настя. Хорошо. А что вы умеете писать?
– Все!
– То есть?
– Репортажи, корреспонденции, расследования, очерки, колонки, проблемные статьи, анализы, обзоры!
– Здорово. А передовицы, некрологи, фельетоны, спорт?
– Умею!
– А криминальную хронику, рецензии на книги и фильмы?
– Тоже!
– А заметки натуралиста, советы хозяйкам, умелые руки, курьезы, юмор?
– Да!
– Простите, не совсем вежливый, быть может, вопрос, глубокоуважаемая Настя… Сколько вам лет?
– Восемнадцать!
– Понятно.
– Но в журналистике я с четырнадцати!