«Докладывали тогда папашины соглядатаи, — вспоминал Михаил Васильевич, бывший непременным участником всех семейных-обсуждений, — что, мол, казаки Писаревы из станицы Наследницкой род свой ведут от писаря бунтаря и негодяя, преданного анафеме Емельки Пугачева. И что Тимофей Писарев — глава их рода — истово служил своему хозяину верой и правдой, составляя те самые указы и послания „изверга и бездельника“, как его называла государыня императрица, которые привлекали в его бандитское войско простой люд. А заодно и повергали в нескрываемый трепет и ужас честной народ чуть ли не всей России, особенно тех, кто побогаче. И немалое время обучившийся грамоте и небесталанный Тимофей мотался по оренбургским просторам вместе со своим хозяином-извергом. Почитай, чуть ли не всю „крестьянскую войну“ прошел вместе с тридцатилетним кровопийцей, а это, почитай, чуть ли не целых три года. И длилась, сказывали, Тимофеева служба разбойнику как раз до того момента, пока его „бес не попутал“. А выразилось это в том, что приглянулась писарю старинная византийская икона Спаса Нерукотворного, неведомо как доставшаяся убивцу Пугачеву. Скорее всего, попала к тому вместе с другими награбленными в славном Яицком городке ценностями. Говаривали даже, что с помощью иконы внушал будто бы авантюрист простому люду, что он и есть не кто иной, как покойный муж императрицы, царь Петр III. И что пришел он в оренбургские степи яицкий народ собирать, чтобы дать людям волю и землю, избавить их от дворян и других притеснителей, спиногрызов. А сам Бог будто бы ему в этом помогает. Так бы бывшему хорунжему вряд ли кто поверил, а с помощью такой иконы мошенник и негодяй внушал им веру в себя. Знал, чем безграмотных крестьян взять можно. Вот и пользовался представившимся случаем. Даже сам поверил, что он и есть законный престолонаследник. Особо как выпьет чарку-другую, так и вовсе забывал, кто он есть такой на самом-то деле. Врал люду безбожно, особливо башкирам, черемисам и другим представителям волжских и уральских народов, изнищавших в те годы до изнеможения и беспросветно темных да и притесняемых наглым купечеством до ужаса.
Не выдержал честный казак Тимофей Писарев в конце концов такой наглой лжи своего хозяина. Тем более что очень уж многое знал о действительных похождениях, грабежах, убийствах, насильничаньях и планах на будущее бывшего хорунжего, доверявшего ему, конечно, безгранично. Однажды решился и припрятал его главный талисман — священную икону, за что скорый на расправу даже со своими близкими и догадавшийся об истинной причине исчезновения Спаса палач Емелька казнил его прилюдно. Растерзал, можно сказать, на куски в тот же день, как обнаружил пропажу. А уж как зверствовал, как лютовал, как грабил, насиловал и убивал тот, гуляя со своим многочисленным разбойным войском по оренбургским степям, знали в этих краях многие, даже на своем собственном опыте, слагая передаваемые до сей поры легенды о разрушительных, все уничтожающих походах бандитов того смутного времени.»
«Что во всем этом сказка, а что быль, — думал Михаил Васильевич, — сегодня определить уже трудно. Одно известно доподлинно: как только ускользнула из рук убивца с помощью казака Тимофея Писарева священная икона, все Емелькины дела, можно сказать, наперекосяк пошли. И сколько ни искали пугачевские опричники Спаса, сколько душ ни загубили, сколько крепостей, городков и деревень ни перепотрошили — все равно не нашли. А вскоре рассеял в пух и прах все его трехсоттысячное войско сам Александр Васильевич Суворов. „Разбойника всея Руси“ великий полководец в клетке будто зверя какого в Москву на Болотную площадь привез. Там-то и четвертовали головореза, как и повелела императрица Екатерина в своем указе, на месте народного гульбища. Чтобы побольше людей видели и другим рассказали, как голову негодяя палач на кол надел, а руки и ноги его на колесах в четыре разных конца Москвы разнесли. При этом простила кровопийце перед смертью его все небылицы, которые он о ней народу рассказывал, в том числе о ее сексуальной ненасытности и бесчисленных любовных оргиях. Во всех своих выдумках этот патологический лжец откровенно признался на следствии. Сам все без утайки рассказал, подлец.»
А дело бывшего хорунжего, посягнувшего на императорский трон, тогда генеральный российский прокурор Шувалов — наичестнейший, справедливейший человек вел. Он-то и обнародовал вместе с указами императрицы все нечеловеческие похождения дезертира Емельки с Красного крыльца Кремля в тот морозный январский день, когда страшной смертью казнили негодяя. Вместе с другими ценностями, награбленными пугачевскими бандитами, он и его следователи потом и священную икону Спаса Нерукотворного искали, да безрезультатно. Надежно ее казак Писарев, принявший смерть за святое лика Христа изображение, упрятал.
А вот что касается семьи бывшего писаря, под страхом неминуемой смерти скрывавшей от глаза чужого святой лик, то с некоторых пор дела их на лад пошли.
«Ничем дурным, сказывали отцу доброхоты, — вспоминал Михаил Васильевич, — оренбургские казаки Писаревы свою жизнь не запятнали, ничем Бога не прогневили, да и людей тоже. Дворянского звания, правда, они не заслужили и генералов, как у нас в роду, у станичников Писаревых и подавно не было. Зато дети их выросли образованные, деловые, хозяйственные, честные и справедливые, что по нынешним временам-то не хуже титулов и орденов. Простоваты, правда, по сравнению с нашими потомственными служаками, однако предприимчивые все, хваткие, что в промышленный век поценнее будет, да наверняка дорогого стоит. Неизвестно еще, куда Россия повернет. Но то, что вряд ли так и останется темной крестьянской страной, видно наверняка. Причем самым невооруженным глазом».
«И хотя вся эта загадочная история с Емелькиным писарем папаше нашему совсем не нравилась, даже повергала его в ужас, но Оленьку-то Писареву, — продолжал вспоминать Михаил Васильевич, — отец, конечно, привечал с самого начала. Это правда. Она ему, старому ловеласу, очень нравилась. Красоту ее ценил, стать лебединую, орлиный взгляд, ум, способность к рукоделию, да и многое другое, в чем он, несомненно, толк знал. Однако при этом не уставал повторять, что не чета она Василию, не чета. Да и рано, считал, тому жениться. Думал, что сам он это тоже прекрасно понимает и у него хватит благоразумия и осмотрительности, чтобы не жениться до поры до времени. Да и другие совершенно виды на жизнь своего сына имел отец. Потому, узнавая про Орск, обычно интересовался службой казачьих войск да всякой другой ерундой, не имевшей к личной жизни Василия в общем-то никакого отношения».
«Не думал не гадал, — улыбаясь, воскресил в памяти события тех лет Михаил Васильевич, — что принесут ему новость оттуда его преданные люди совсем другую: женился старшенький на Ольге и не спросил в результате ни у кого согласия. И надо сказать, что брак их оказался счастливым и крепким, потому что по настоящей любви был заключен, а не просто так, из-за увлечения сиюминутного, как бывает частенько. За долгие годы совместной жизни поэтому брака в их браке не было никакого».
Покачиваясь в кресле пролетки, Михаил Васильевич достал свой золотой портсигар, дорогущий, изготовленный по его заказу фирмой самого придворного ювелира, поставщика двора Его Императорского Величества Карла Болина, ставившего обычно на всех своих этикетках, упаковках и визитках герб Российской империи — двуглавого орла со скипетром и державой. Причем не просто фирменный, а еще и с семейным, как и на печатке, вензелем «А», чем он особо гордился. Вынул из него придерживаемую тоненькой резиночкой аккуратную темно-коричневую с золотым мундштуком цигарку сигарного табака. Не подделку какую-то, а самую настоящую, привезенную ему в подарок с известного всему миру острова Куба. С превеликим удовольствием затянулся крепким дымком, почувствовав на губах сладковатый привкус свернутого в тонкую трубочку заокеанского табачного листа. До прииска оставалось всего ничего. Да и там дел не особо много было: если повезет всех разом ведущих инженеров и мастеров встретить, то на час — не больше. Потом можно и назад вернуться.