По идее, Широкий должен был остаться довольным нашим служебным рвением, потому как и в качестве, и в количестве работы мы целиком и полностью зависели от закройщиков. Расхлябанность в подборе кроя приводила к нервотрепке, к потере времени. Разговор о повышении производительности труда мог восприниматься в таких условиях лишь как анекдот. Поэтому на расширенном партийном бюро мы поручили группе народного контроля провести несколько молниеносных рейдов по «узким местам», а комсомольцам выпустить сатирическую стенную газету «Гвоздь».
Налет на закройный цех вызвал там состояние паники. И диспетчер цеха Жарикова, и мастер смены Горбатова отказались подписать акт. Стали в два голоса кричать:
— Девчонки, что вы делаете?! Это не по-товарищески. Нас прогрессивки лишат. Побойтесь бога, девчонки!
— Какая же я девчонка? — удивился Иван Сидорович Доронин.
Но ему пояснили:
— Ты заткнись, с тобой не разговаривают.
— Ужасть, ужасть, — сказала Крепильникова.
Доронин промолчал, однако затаил обиду. И она, его обида, позднее самым роковым образом отразилась на прогрессивке закройщиков. Но тогда закройщикам было наплевать на Доронина.
Они отмахнулись от него, как от мухи. Насели на Крепильникову:
— Тетя Паша, ты же человек опытный, понимающий что к чему, объясни своим вертихвосткам...
— Сами вертихвостки! — вспылила Люська. — Мы при исполнении обязанностей...
— Подумаешь, обязанности...
— Нечего их слушать, — затряслась от гнева Люська Закурдаева. — Пошли. Они все равно русского языка не понимают.
— Ты больно грамотная стала, как в бригадиры выбрали.
— Умные очень!
— Карьеристки!
Словом, доведенные до белого каления, ворвались мы с Люськой в кабинет Широкого. Говорим, подписывайте акт, и мы отнесем его к директору.
Широкий повел себя странно. Прочитал акт, сказал:
— Оставьте, я все улажу...
— Нет, — возразила я. — На последнем заседании парткома было вынесено решение о повышении эффективности работы групп народного контроля. И было прямо сказано: в особых случаях, не терпящих отлагательств, нужно обращаться к руководству фабрики. Непосредственно.
Поморщился Широкий. Значит, слова мои против шерстки пришлись. Поставил на угол акта чернильницу. Задвигал ртом, словно разжевывал что-то неприятное:
— Вот видишь, Миронова, выдвинули тебя в партком, ты сразу и учить начинаешь. Зайдите ко мне в конце работы.
Только вышли из кабинета — навстречу Доронин. Спрашивает:
— Подписал Широкий?
— Нет.
— И не подпишет, — тихо говорит Доронин. — Они ж друзья с начальником закройного цеха. Зачем им отношения портить?
Если б не разозлили его в закройном женщины своим грубым, позорящим мужское достоинство ответом, наверняка промолчал бы Доронин, не стал бы он осложнять отношений с Широким. Но женщины разозлили старичка, и он не промолчал.
— Ну! — заскрипела от злости зубами Люська. И шмыг в кабинет к Широкому.
Я не успела ничего и сообразить, вернее, предпринять, потому что я догадалась: Люська натворит в кабинете Широкого чудес, — как она уже вернулась с актом в руке, держа его за уголок, словно боясь испачкать.
— Возьми, — говорит, — делай с ним, что хочешь. Меня больше в общественную работу не втягивай. Все! Завязываю!
Причем «говорит» — это не очень точно. Кричит — хорошо, что конвейер гудит. И, кроме меня, никто в цехе ее не слышит. Губы у Люськи трясутся, глаза в слезах.
— Что тебе Широкий сказал?
— Ты такого от него не услышишь. Он побоится. У тебя муж редактор... Тебя Луговая любит. А мне все можно. Я безответная...
— Ну какая же ты безответная, Люся? Сама кому хочешь мозги вправишь. Успокойся...
Водицы бы ей испить, но для этого нужно идти в умывальник. Веду ее туда. Постепенно картина проясняется. Вбежав в кабинет Широкого, она схватила со стола акт — и назад. Он наорал на нее. Не очень умно. Закончил тем, что выгонит «к чертовой матери из бригадиров и вообще из цеха».
Характер человека! Наверно, загадок в нем больше, чем в космосе. Но для космоса специально готовят людей, отбирают лучших из лучших. А в цех, на фабрику?
В подчинении начальника цеха находятся одновременно пятьсот — шестьсот человек. Пятьсот — шестьсот характеров. Сказать, очень разных — значит, не сказать ничего. Всегда ли человек, наделенный такой властью, способен пользоваться ею с должным тактом и уважением? Похоже, что назначают начальников в основном по уму. Умный человек, знает свое дело — ему и карты в руки. Карты, но не люди.
Все-таки начальник должен быть психологом. Но где взять таких начальников?
Люська наконец пришла в себя. Попросила губную помаду. Если женщина вспомнила о губной помаде, значит, за нее можно не волноваться.
Оставив Люську среди зеркал и умывальников, пошла к Луцкому.
Лестница, затоптанная и прокуренная, вывела меня во двор. Двери хлопнули оглушительно, будто выкрикнули проклятие. Над двором, зацепившись за старую кирпичную трубу, словно скатерть на просушке, висело небо. Голубая скатерть в частых солнечных бликах. Воздух был не то чтобы холодным, но и не таким душным, как в июле. Рабочие несли белые коробки с обувью в зеленую машину, которая стояла возле проходной, желтой, как солнце.
Я пересекла двор. Вошла в административный корпус. Последнее время я часто бывала здесь: с тех пор как меня избрали членом парткома, мне приходилось бывать здесь по разным делам, но каждый раз не переставала покоряться музейной тишине, обжившей углы и коридоры, да что там коридоры — даже лестничные площадки. Тишина обволакивала, усыпляла. Тишина вещала: отрекись от суеты сует, словно в храме.
Я делала шаг за шагом, шаг за шагом по толстым ковровым дорожкам, мягко гасящим звуки шагов. А решимость моя иссякала, как вода в усыхающем колодце.
Зачем я иду? В конце концов, Широкий не подписал акт. Он начальник, отвечает за цех. Ему виднее.
Виднее? Ну а если Широкий всевидящий, всезнающий, всегда правый, для чего тогда партийная и общественная работа в цехе? Для прикрытия? Для отчетов?
Нет!
И будь проклята эта церковная тишина. Будь проклята...
Я нарочно зацепила ногой стул. Он ударился о низкий полированный столик, издав жалобный, затухающий звук. В приемную вошла уже настолько взвинченная, что секретарша директора, низенькая, гладенькая, похожая на собаку таксу, спросила испуганно:
— Что случилось?
— Луцкий у себя?
Секретарша кивнула.
Размахивая актом, как знаменем, я вошла в кабинет директора.
Луцкий сразу поднял голову от бумаг. Его, видимо, также смутила решимость в моем взгляде, если она, конечно, была. Во всяком случае, он суетливо поднялся, вышел из-за стола, И пошел мимо стульев ко мне навстречу.
— Здравствуйте, Миронова, — сказал он. — Где вы так загорели?
— В цехе, у конвейера, когда он простаивает.
— Простаивает конвейер? — помрачнел Луцкий. — Почему?
— Прочитайте и все поймете, — я отдала ему. Акт.
Указав мне пальцем на стул, Луцкий вернулся к столу за очками, которые лежали в коричневом, кожаном футляре. Подышав на стекла, протерев их носовым платком, Луцкий водрузил очки на нос и опустился в свое кресло.
Короткий акт он читал почему-то долго. Возможно, плохо разбирал мой почерк. Я и сама с большим трудом разбираюсь в нем, ибо писала сразу три буквы «а», «о», и «е» с одной закорючкой, напоминающей запятую. «И», «н», «к», «п» обозначала значком, похожим на обломанную головку спички, написание остальных букв алфавита трактовала вольно, в зависимости от настроения.
Прошло несколько минут, погруженных в прохладную тишину, пока Луцкий осилил акт, Он снял очки, устало заморгал глазами, спросил:
— Может, это случайное явление?
— Нет, система.
— Почему, же молчал Широкий?
— Вам лучше спросить его.
— Я спрашиваю вас. Вы председатель цехового комитета и член парткома фабрики.
— Ну и что? Я пришла к вам. Принесла акт, который Широкий отказался завизировать. Я пришла не с жалобой на кого-то, а с сигналом тревоги. Вам известно, и не только вам, что наша бригада взяла на себя обязательства повысить производительность труда за счет внедрения новой техники.