Кто-то громко прошептал:
— Это жена Бурова.
Кто-то удивился:
— Такая молодая.
Ковровая дорожка расстилалась передо мной радугой. Может, потому я не почувствовала собственного веса. И приближалась к высвеченной трибуне точно во сне...
— Товарищи! — это сказала я. Но слышала собственный голос со стороны, как эхо в ущельях. — Руководство объединения, партийная и профсоюзная организации правильно сделали, вынеся на обсуждение партийного собрания вопрос о выполнении полугодового плана выпуска продукции...
Я смотрела в зал. И постепенно он обретал конкретные, зримые формы. И зелено-красная дорожка больше не была похожа на радугу и не раскачивалась, как палуба. Она делила зал на две равные половины. В зале сидели люди и слушали меня. Слушали, я не сомневалась, потому что тишина стояла не зыбкая, а, скорее, устойчивая. Это вселило уверенность, вселило силы. И я чувствовала, что говорю нормально. Гораздо лучше, чем утром перед Буровым. Я помнила текст, как стихотворение, но не тараторила, а говорила искренне, вдумываясь в каждое слово и переживая так, будто каждая высказанная мысль касалась лично меня и никого больше.
— Если текучесть кадров в целом по цеху сократилась, то текучесть мастерского состава возросла до двадцати пяти процентов. А ведь мастер на производстве — основная фигура. Руководство фабрики, объединения вправе требовать, чтобы мастера работали с полной отдачей, но настало время задуматься и об оплате труда мастеров, ведь именно низкая оплата — основная причина текучести. Надо или увеличить выплату премий, тесно связав ее с качеством продукции, или найти другие формы повышения материальной заинтересованности мастеров. Во всяком случае, нельзя больше мириться с тем, что оплата труда мастера ниже, чем заработок рабочего средней квалификации.
Здесь были первые аплодисменты. Я не поняла, что случилось. Думала, что рушится крыша.
Посмотрела на президиум. За столом не хлопал никто. Директор объединения что-то говорил Луговой прямо на ухо. Луговая покачивала головой, видимо не соглашаясь, нетерпеливо постукивала ладонью по столу. Заведующий АХО Ступкин нервно вертел пальцами карандаш. Потом он потянулся к графину, налил в стакан воды. И жадно выпил.
Иван Сидорович Доронин моргал белесыми ресницами, и лицо у него было цвета помытой морковки, то ли от волнения, то ли от духоты.
Внизу в первом ряду увидела Широкого. Он, конечно, не скрывал недовольства, что в президиум от пятого цеха избрали Доронина, а не его. Сидел насупившись, скрестив руки на животе.
— Это очень хорошо, что из пятнадцати тысяч пар обуви, которая ежедневно продается в магазине Мособувьторга, двадцать пять процентов составляет обувь, выпущенная объединением «Альбатрос». Это очень хорошо, что на каждого москвича приходится теперь по шесть-семь пар обуви в год. Но не надо забывать, что в Москве продается обувь тридцати двух стран мира...
Все.
Волнения больше не было. И скованности тоже. Словно не выдержали они духоты этого зала. Испарились каплями влаги. Зависли где-то под крашенным белой краской потолком... Уверенность, спокойствие взяли меня за плечи. И я рядом слышала их хорошее дыхание. И мне было хорошо. Сердце стучало сладко, как на экзамене. И все очень походило на экзамен. Там я тоже волновалась. Жутко-жутко... Волновалась до того самого момента, когда выходила к столу преподавателя. Но стоило прочитать первый вопрос, как что-то переключалось во мне. Я забывала про всякое волнение. Процесс ответа доставлял мне удовольствие. И это чувствовал преподаватель. И все оборачивалось самым лучшим образом...
С трибуны уходила гордо. Шла по дорожке довольная, как спортсменка, выигравшая кубок. Дорожка все-таки была очень мягкая, видимо на поролоне, оттого и возникало ощущение мягкости, приятное и веселое.
— Сдаюсь, — сказал Буров, когда я села.
— Смеешься.
— Честно, нет. Ты превзошла мои ожидания... Вершина — комбинат. У меня было такое впечатление, что народ сейчас подымется и побежит громить его.
— Далеко бежать.
— В этом и счастье кожкомбината.
Объявив перерыв, директор Луцкий сказал в микрофон:
— Наталья Алексеевна Миронова, вас просят подойти к столу Президиума.
Буров помрачнел.
— Началось? — спросила я.
— Не думаю, — сказал он после небольшой паузы. — За критику так откровенно прижимать не станут. Иди.
В этот момент я, конечно, любила его.
Луговая неторопливо, с каким-то очень довольным выражением лица протянула руку:
— Вы прекрасно выступили, Наталья Алексеевна.
Директор Луцкий тоже пожал мне руку. Лицо у него было тоскливое и напряженное, словно он боролся с изжогой.
— Когда защита диплома? — спросила Луговая.
— Осенью.
— Еще нескоро.
— Как считать.
— Придем на защиту, Борис Борисович? — она весело, но совсем не просто посмотрела на Луцкого.
— Если представится возможность, — уклонился от ответа директор. Он был элегантен и, как всегда, суховат.
— Озабоченный вы человек, Борис Борисович. — Луговую не покидало хорошее настроение.
— Совершенно верно, — поспешно согласился Луцкий.
— Заберу я у вас Миронову. Нам в райкоме такая молодежь нужна.
— Кто же вам ее отдаст? — возразил директор, скорее всего, из вежливости. Ведь разговор шел в моем присутствии.
— Неужели мы кого-нибудь будем спрашивать? — засмеялась Луговая. — Правда, Наташа?
Я кивнула, принимая слова Анны Васильевны за шутку.
Между тем к Луцкому подошел главный инженер, а Луговая взяла меня под руку, и мы пошли за сцену, где было прохладнее и можно было спокойно поговорить.
Дуб из картона стоял возле дивана, опиравшегося на тонкие изогнутые ножки. Рядом темнели две огромные гири с полукруглыми ручками, такими толстыми, что они наверняка не вместились бы в моей ладони.
Луговая предложила присесть на диван. Когда я села, ногой коснулась одной из гирь. Гиря покатилась. Она была бутафорской. Пыль поднялась, небольшая, но хорошо видимая, потому что занавес впереди был немного приподнят и свет проникал из-под него желтой широкой полосой.
— Обязанности председателя цехкома не тяготят? — спросила Луговая, глядя мне в глаза так пристально, словно интересовалась какой-то моей личной тайной.
Я улыбнулась:
— Наоборот. В отпуске ходила как ненормальная. Все думала, почему?
— Почему же?
— Чего-то не хватало. Забот, наверное.
Луговая кивнула понимающе, очень молодо кивнула, как девчонка. Сказала тихо:
— Знакомое состояние.
И мы вздохнули вместе. И засмеялись от такого совпадения. Конечно, не на всю сцену, но и не про себя. Поддавшись настроению (я понимаю только так), Луговая пнула ногой вторую гирю, и она покатилась дальше, чем моя, до самого занавеса. Хороши же мы были, если б кто мог видеть нас в тот момент.
Стало легко. И просто. Будто я сидела рядом не с женщиной, занимающей важный пост в райкоме партии, а с подругой-ровесницей. Так легко и просто я чувствовала себя еще лишь с матерью. Но это было давно. Это уже забывалось, как забывалось детство — навсегда, навеки. Видениями, похожими на сон, память вдруг порой выхватывает что-то из детства: я стою возле школы, жду маму, а мама запаздывает, а я жду, потому что только первую неделю хожу в первый класс и мама строго-настрого запретила мне переходить улицы; моросит дождь, тучи сизые, словно голуби; мне печально, мне одиноко... Что было потом? Что было до этого? Не помню. Как совсем не помню степь. Впрочем, иной раз увижу по телевизору табун лошадей, и радостно защемит в груди. Может, дремлет что-то в памяти. Может, детство все-таки не покидает нас...
— Завтра, в шестнадцать часов приедешь в райком. Мы принимаем рабочую делегацию из Польши. Будь готова к тому, что, возможно, придется выступить.
— Это очень нужно?
— Да. У нас будет круг неширокий. Мы гостей еще потом по предприятиям повезем, А им представим рабочих разных поколений. Молодежь, средний возраст, старший...