Накидываю халат поверх ночной рубашки. Она длинная и на ладонь выглядывает из-под полы. Не страшно. Соседи еще не проснулись. И можно спокойно пройти коридором, взять совок, швабру, поставить на газ чайник.
Дверь открываю старательно. Вначале приподнимаю за ручку, потом дружески толкаю вперед — сантиметров на двадцать, — затем резко опускаю. И тогда она плывет без звука, плавно, как лодка на спокойной воде.
В коридор выхожу с ощущением свободы: оно во мне и на мне. Хочется петь, смеяться. Но сейчас это невозможно. Смеяться и петь буду тогда, когда мне с Буровым дадут квартиру. Отдельную, отдельную, отдельную!!!
За кухонным окном квадрат голубого неба и облезшая стена такого же двухэтажного барака каркасно-засыпного типа, как и наш. Он тоже пойдет на снос. Там тоже ждут, считают, как говорится, дни...
Сания смотрит на меня с неприязнью. Вдруг и она встала пораньше лишь для того, чтобы повозиться на кухне одной.
— Доброе утро, — приуныв, говорю я.
— Свет надо выключать, — отвечает она и громко ставит на плиту сковородку.
— Где? — спрашиваю я, опешив. И чувствую, что взгляд у меня виноватый, и лицо виноватое, и вся я от головы до пяток виноватая перед этой женщиной лишь только потому, что у нас общая кухня.
— В сортире, — злится соседка. — Плати потом за вас по счетчику.
— Мы этой ночью не выходили, — совсем уж глупо поясняю я.
— Вы никогда не выходите.
Разве это я еще полминуты назад была радостной? Разве это мне хотелось петь и смеяться? Трясусь от злости. И руки у меня белые, и пальцы словно отмерзли.
— Ах так?! — кричу не своим голосом. — Ах так?! Я теперь никогда выключать свет не буду!
Щелкаю выключателем на кухне, в коридоре, в сортире тоже.
Сания перепугалась. Она сварливая, но пугливая особа. Шмыгнула в дверь, как мышь в нору, и нет ее.
Но и радости на душе больше нет, и ощущения свободы.
Дверь в комнату открываю без предосторожностей. Она крякает по-утиному. Буров ворчит:
— Нельзя ли потише?
— Вставать надо, — огрызаюсь я. — Только и спал бы, и спал...
— Старые морские волки уверяют, что от сна еще никто не умирал, — говорит он добродушно.
Но я не в силах ответить так же.
— Ты не волк, тем более не морской. Ссылаться на авторитеты скучно. Пора бы высказать что-нибудь свое.
— У тебя на редкость занудливый характер, — говорит мой муж.
— В следующий раз женись поосторожнее, — отвечаю я.
И пошло...
Впрочем, в какой семье не спорят?
Может, и есть такие семьи, где нет ни штормов, ни ряби — как в безветренный день на прудах в Сокольниках, — где всегда безоблачно и ясно и атмосферное давление равно 760 миллиметрам ртутного столба. Может, и есть такие дисциплинированные супруги, которые никогда не портят друг другу настроение и не считают, что человеческие нервы сродни подошвам на микропорке.
Я никогда не видела таких людей. И представляю их созданиями хрупкими, словно хрустальные сосуды. С голосами межполыми и слащавыми, как у хора мальчиков.
«Доброе утро, дорогая. Как ты спала?»
«Доброе утро, дорогой. Я спала прекрасно. Надеюсь, ты тоже чувствуешь себя бодрым и свежим».
«О, конечно! Я сделал гимнастику, которую ежедневно транслируют по первой программе Всесоюзного радио, и теперь готов быть твоим покорным слугой».
В разговоре они употребляют фразы исключительно вежливые, пропитанные хорошим тоном, как салат сметаной.
«Спасибо, милый. Сейчас я приготовлю кофе».
«Нет, нет, любовь моя, кухня и ты несовместимы. Я приготовлю кофе сам. И мы будем пить его вместе».
«Из одной чашки».
«Непременно из одной».
Любовь да совет — так и горя нет. Коли у мужа с женою лад, так не надобен и клад.
Все верно!
А вот Буров говорит:
— Спор — это насос идей и мнений. Все великие идеи и учения рождались в спорах. Чтобы в этом убедиться, достаточно прочитать две-три книги.
— Единственно грамотный человек на земле — это ты. Я же книг не читаю, не отличаю «а» от «б». Не учусь в институте, не сдаю экзаменов по философии и политэкономии.
— Марксизм-ленинизм, равно как и политэкономию, целесообразно изучать по первоисточникам, а не по философскому словарю и Большой Советской Энциклопедии.
Это намек. Незамаскированный. Однако я не тушуюсь:
— Открытие века, — говорю насмешливо и насвистываю какой-то примитивный шлягер.
— Я никогда не претендовал на открытия.
— В этом тебя никто не упрекает.
— Открытий более чем достаточно для одной жизни одного нормального человека.
— Ты противоречишь сам себе.
— Противоречие — широко распространенное качество характера. Оно свойственно и мне и тебе.
— Мне — нет.
— Ты стремишься только вперед. А я время от времени оглядываюсь назад. Все не могут открывать новое, кто-то должен попомнить и о старом. Не случайно говорят, новое — это хорошо забытое старое.
— О старом пусть помнят историки и работники архивов.
Буров удручен, а может, и нет. Но запал, игривость покидают его. Он смотрит на меня озабоченно, как врач на тяжелобольного, говорит:
— Ты далеко пойдешь, Наташа.
— Я знаю... Иначе зачем бы мои мать и отец так рано ушли отсюда, оставив меня одну. Какой бы смысл был в этом?
— Вопрос поставлен. Но только жизнь может дать на него ответ.
И так далее... И так далее...
Наша семейная жизнь походила на бесконечный диспут, который прерывали лишь сон, работа, еда...
Странно, а может, это и совсем естественно, но порой мне нравились вот такие наши отношения. Конечно, не всегда, но случалось, я ждала встреч с Буровым нетерпеливо, вступала в спор азартно, как доминошники в игру. Жаль, что в руках не бывало костяшек, чтобы каждое слово свое подтвердить гулким ударом по столу.
Буров говорил иногда очень умные вещи, иногда заведомые нелепости. Спор есть спор. И даже самый горячий, он никогда не походил на ссору, роняющую Бурова в моих глазах.
Но однажды...
2
В самый канун Нового, 1970 года нас пригласила к себе мать Бурова Юлия Борисовна. Мы виделись с ней всего один раз шесть лет назад. И я понимала, что вела тогда себя не самым лучшим образом. А мать есть мать. И с моей стороны глупо столько лет демонстрировать свой паршивый характер... Когда Буров со всякими дипломатическими предосторожностями передал мне приглашение своей матери, я не зашлась от возмущения, а очень спокойно ответила:
— Хорошо. Я согласна.
Он тут же засуетился. Стал давать советы и высказывать пожелания относительно моего туалета. Но, конечно, было бы лучше, если бы он давал деньги, а не советы. Впрочем, у меня хватило ума не сказать ему об этом. И все шло хорошо. И новогодний праздник обещал быть интересным, поскольку в квартире Юлии Борисовны собирались ее коллеги по киностудии.
Люська Закурдаева свозила меня к своей матери в комиссионку. Там нашлось платье — недорогое и достойное. Платье, будто сшитое к Новому году. И мне впору. Я не знала, давать ли, Люськиной матери трешку за услуги. На всякий случай сунула в руку. Думаю, если откажется, то извинюсь. Но все обошлось без извинений...
Буров рассматривал меня в новом наряде с удовольствием. А за окном голубел снег, и голубая луна поднималась над домами. Днем над домами было солнце. Лужи ловили небо, как в апреле. И ветер по-апрельски пахнул влажной черной землей, хотя сама земля не проглядывала нигде, даже во дворах за южными стенами домов, где снега всегда бывало меньше. К вечеру, когда солнце ушло, оставив за собой красно-малиновый след, небо отяжелело голубизной, и ветер на улице утратил запахи весны, был просто холодным.
— Цвет морской волны тебе к лицу, — как-то совсем по-женски сказал Буров.
Я расхаживала перед ним, точно манекенщица в демонстрационном зале. Он сидел в кресле, будто мэтр, и курил ужасно вонючую сигарету.
— Мне любой цвет к лицу, — я улыбалась, но говорила уверенно, — запомни это.
— Хорошо, запомню. Хотя само по себе утверждение весьма спорно.