Кончено, я уже знал подоплеку этой истории, ставшей прелюдией к многотрудному существованию мамы. С появлением Исроэла в доме Мацев – теперь Мацев-Вельчеров – произошел раскол. Старшие дети Фрадл настолько презирали своего отчима, что, когда он входил в комнату, мамины братья и сестры обычно театрально шептали: «Жид идет!» С самого начала Маше был предоставлен выбор: одно из двух, либо их любовь, либо его. Она выбрала любовь сводных братьев и сестер. Они разговаривали с ним, если вообще разговаривали, по-русски – на языке, который он едва понимал, а Маша, его плоть и кровь, звала родного отца «дядей» и на «вы». (Лишь той глубокой ночью, вдали от их любопытных глаз, она могла сидеть рядом со своим отцом, в полной тишине, в тайне вырезая бритвой страницы.) Почему они так его ненавидели? Да потому, что он был хасидом из польской глубинки; потому что Фрадл вышла за него по любви; и потому что он спас «Печатный дом» Маца от банкротства.
Доказательством коммерческой прозорливости ее отца был тот самый молитвенник «Дом Израиля», который я привез из Москвы. Название «Дом Израиля» наверняка было выбрано неслучайно: оно явно намекало на него самого, Исроэла-Израиля Вельчера. История публикации молитвенника была такова. Маме было около года или двух, не больше – как бы то ни было, Исроэл осознал всю глубину падения унаследованного им печатного дома. Тогда он сел на корабль, идущий в Америку, а шесть месяцев спустя вернулся со сказочным богатством: нью-йоркское издательство «Hebrew Publishing Company» согласилось дать ему в аренду свинцовые пластины с набором того самого молитвенника на покаянные дни[69] и праздники, который раскупали великолепно. За пятьдесят тысяч рублей печатный станок был оснащен мотором, а в типографии был установлен телефон – первый домашний телефон во всем Вильно, – и дело резко пошло в гору. Мамин отец имел теперь все права на единоличное владение, но, представьте себе, он ограничил свою долю 25 процентами. Он, ее отец, хотел лишь одного и мечтал лишь об одном – поместить свое имя на обложках книг, выходивших в типографии, рядом с именем Фрадл Мац.
Пока не разразился тот самый скандал с его пасынком, Александром, по поводу исключительного права поместить свое имя на эмблеме издательства.
В качестве жеста примирения Исроэл согласился поместить имя Александра первым. Сколько книг было опубликовано таким образом, она не знала, но не слишком много, поскольку вскоре Александр сбежал в Америку.
Александра, размахивающего кочергой, мне трудно себе представить: это никак не вяжется с тем его образом, который запомнился мне по поездкам в Нью-Йорк. Когда родители представили мне его и назвали фетер Александер,[70] я ответил: «Аза дарер фетер?»[71] Я делал вид, что недоумеваю, как такой худой человек может быть моим фетером – дядей, ведь фетер означает и «дядя», и «толстяк». Это был мой первый каламбур на идише. Так я поделился своим удивлением с мамой – и тут ее голос понизился до того зловещего регистра, которого я давно научился бояться.
«Ты помнишь, – сказала она, – как он любил Биньомина, своего обожаемого племянника». Ее голос начал дрожать, и теперь в любую минуту она могла взорваться. «Даже опубликовал стихотворение – один из своих глупых стишков – в «Голосе Белостока». Называлось «Моему племяннику к бар мицве».[72] Он думал, что эта уловка сработает и его позовут в Монреаль на бар мицве Биньомина. Но я запретила Александру приезжать на бар мицве. Он писал мне, умолял передумать. У него не было телефона, поэтому я позвонила ему в Белостокское благотворительное общество Нью-Йорка. Александр, – сказала я, – и тут она перешла на крик. – Это расплата за все, что ты сделал моему отцу!» Она схватила махзер и стала им размахивать, как будто хотела запустить в призрак Александра.
«Ой, гоб их им бацолт, – кричала она. – О, я отплатила ему! За все сразу! Шойн эйн мол бацолт!»[73]
Год спустя вандалы сожгли синагогу в Марьиной роще, и вся библиотека погибла. После были и другие поездки, с моей женой Шейной. Розыски она взяла на себя: в любом месте, как бы ни был ничтожен шанс что-нибудь найти, она перерывала кипы старых книг. Благодаря ей из Польши мы возвратились с Майне лошн[74] (Юда-Лейб Мац, 1887) – сборником молитв и священных текстов, которые принято читать около могилы праведников (его мы заполучили от безумного собирателя еврейских древностей, жившего в лесу близ Ланьцута); в женской части бухарской синагоги в Самарканде (во время последней войны Узбекистан стал убежищем для 250 тысяч говорящих на идише евреев) мы нашли книги Левит и Числа с традиционными комментариями (Фрадл Мац, 1906–1909)· Наконец, летом 2003 года в Бердичеве, во время путешествия по еврейской Украине с группой исследователей, наши поиски были вознаграждены по-царски.
Тому у меня сорок один свидетель и вдобавок сам сейфер – махзер для Судного дня с русским переводом Пирожникова и Пасса (Мац и Вельчер, 1909), подаренный мне раввином в обмен на еще более скромное, чем московское, пожертвование: там было несметное число новых молитвенников с переводом на современный русский язык.
Не единожды нас постигало разочарование, и мы с Шейной иногда сомневались в существовании того, что мы искали.
– Может, эту молитву произносили не в Йом Кипер? – спрашивала она.
Однако в этом затейливом махзере с русским переводом страницы были пронумерованы римскими цифрами, и наконец-то на месте молитвы за здравие царя мы обнаружили красноречивый знак работы маминых рук – тонкий срез, не угрожавший сохранности переплета и не привлекавший к себе внимания: страницы 391 _ 394 отсутствовали.
Итак, дорогой читатель, в качестве компенсации за чтение столь длинной истории, тебе полагается не один, а целых два урока. Во-первых, хоть титульные страницы и важнее всего, внутри сейфер есть своя история. А во-вторых, литваки тоже не лишены страстей.
Глава 6
Ошибки переписчика
Тетя Аннушка окончила Берлинскую консерваторию. Со своим вторым мужем Левой Варшавским она поселилась в Ковно, держала там детский сад и исполняла песни на идише – и соло и в хоре Энгеля. 26 октября 1943 года ее вместе с семьей депортировали из Каунасского гетто, и она погибла в одном из эстонских трудовых лагерей, предназначенных для последних остатков литовского еврейства.
Однако мама никогда не рассказывала об этих ужасах. Но не потому, что она подвергала прошлое цензуре, как будто знание о том, как евреев выслеживали и безжалостно убивали, сбрасывали с идущих поездов, хоронили в безымянных могилах, душили и перемалывали в золу или аккуратно складывали в погребальные костры – слой поленьев, слой тел (так поступали в Эстонии), – может навсегда разрушить мою душу. В ее рассказах были другие эпизоды, слушать которые было гораздо труднее. Например, из ее обычных шуточек я узнал, что мадам Каган в Екатеринославе стала любовницей моего дяди Гриши – и именно по этой причине он, а не какой-нибудь другой шестнадцатилетний подросток понадобился ей для помощи в эвакуации гимназии Софьи Каган. Это известие было куда труднее переварить, в особенности учитывая, что в честь дяди Гриши я был назван: буква «Г.» – мое второе имя – означает Григорий, Гриша. Об их смерти мама умолчала – только для того, чтобы сохранить их собственную ответственность за их жизни, чтобы «главная учетная книга» оставалась открытой.
Жизнь человека, говаривала она, как свиток Торы. Если все буквы в свитке Торы безупречны, безупречен и он сам. Ни один свиток не может быть более святым, чем другой, но малейшая ошибка в нем делает его поел,[75] ритуально непригодным. Более того, свиток Торы, если вы в него верите, может защитить от зла вас и вашу семью. Именно это когда-то случилось с моей тетей Аннушкой. Осмелюсь сказать, что, когда мне поведали об этом эпизоде из ее жизни, важна была не аналогия с другими событиями, а внутренняя логическая структура этого рассказа. В качестве ответной любезности я прошу лишь, чтобы вы не вставали из-за стола до окончания обеда, пока мама не завершит свой рассказ.