Как бы то ни было, Фрадл не стала входить в долгие переговоры. Этот свиток, сказала она, не продается. Он будет ее даром общине. Община же пусть закажет у почтенного писца, прославленного своим искусством восьмидесятилетнего старца, новый свиток, а в качестве платы пусть возместят лишь стоимость футляра Торы.
Зная, что свиток Торы безупречен, если безупречны все его буквы, Фрадл настояла на том, чтобы прибегнуть к услугам почтенного писца, который начертит короны над всеми буквами с абсолютной точностью,[84] – и была рада поменять драгоценный футляр на что-нибудь простое и полезное в быту. Кроме того, ей приходилось вести большое хозяйство, и деньги было на что потратить.
Семейство Мац занимало дом, где каждая комната – вот какая, – мама, передав мне миску с салатом, широко разводит руки (обычай подавать салат как отдельное блюдо ввел в семейный обиход мой брат, женившийся в Париже на девушке из аристократической семьи, которая происходила из богатого нефтью Баку), – в два раза больше нашей гостиной, с канделябрами желтой меди и огромным роялем, встречавшим каждого посетителя, как будто там все еще жил граф Тышкевич.[85] В этих апартаментах места было достаточно для того, чтобы там могли поместиться Фрадл, шесть ее дочерей и две внучки, Сала и Любочка. Когда немцы заняли Вильно, все достаточно крепкие мужчины либо ушли на фронт, либо скрывались, и резиденция Мацев стала вотчиной женщин, которых некому было защитить от немцев, начавших обходить дома и реквизировавших все медные изделия: дверные ручки, инструменты, котелки и кастрюли.
«Круппу и Ко» нужна была медь, чтобы производить оружие. Поэтому для немцев наибольшую ценность представляла огромная медная цистерна для использовавшейся в домашнем хозяйстве питьевой воды, которую трижды в день пополнял Тодрос-водонос. Женщины услышали, как во двор въезжает телега, и со своего третьего этажа сумели разглядеть, что она заполнена медными трофеями. Стучат в дверь. Фрадл приглашает немецкого офицера пройти в салон. Он осматривается.
«Bitte sehr, – обращается к нему Фрадл по-немецки, – берите все, что сочтете необходимым».
Он так стушевывается перед ее царственной внешностью и учтивыми манерами, что лишь бормочет: «Genedige Frau, пожалуйста, примите мои извинения за то, что я побеспокоил вас и вашу дочь», – и уходит с пустыми руками.
«Видишь, дитя мое», – говорит Фрадл, обращаясь к своей младшей, – свиток Торы защитил нас от зла».
Ключ к этой части истории – купернер йецер-горе.[86] Но я, черт побери, не имею представления, что это значит. Медная страсть? Глубоко скрытое желание? Обронзовевшая ностальгия? И чья страсть была сделана из меди? Простодушный читатель укажет на немцев. Но я, с высоты прожитых лет, знаю, в чем тут дело. В маминых историях истинный негодяй всегда имманентен, враг всегда внутри. Так кто же он?
Обдумывая первое блюдо, то есть прилагавшуюся к супу историю, я заметил, что Нёнина роль была весьма незначительна, и его спасательная операция не увенчалась бы успехом, если бы сам Исакович не стремился устроить собственное будущее. Так это Исакович, мстительный и непредсказуемый? Или силач Варшавский? Мне кажется, он заслужил женщину Аннушкиных талантов, умевшую танцевать, петь и играть на рояле. Но бедная Любочка… Ее никто не спрашивал, хочет ли она переезжать к отцу, которого она едва помнила. Это делает Аннушку наиболее сомнительным персонажем. Почему вдруг ей пришлось сдержать именно эту клятву, хотя все прочие клятвы были скопом нарушены? Она все так же трепетала перед Исаковичем? Или просто хотела жить собственной жизнью, после того как закончила консерваторию и осела в Ковно с Левой Варшавским? На эти вопросы все еще возможно найти ответы, ибо мама возвращается с кухни с двумя стаканами чая.
Аннушка не отправилась прямиком домой. По пути из Ленинграда она навестила в Черновицах маму. Они не виделись целых шестнадцать лет. Представьте себе, о скольком нужно было переговорить! Когда они встречались в последний раз, мама еще не была замужем, а теперь у нее двое детей, и отец заведует фабрикой с сотнями рабочих. Аннушка совершенно сражена случившимся с ее дочерью.
«Аннушка, – говорит мама, пытаясь ее утешить, – если бы в то время я уже была замужем, всего этого бы не случилось! Я бы ни за что не позволила тебе отослать Любочку. Я бы взяла ее к себе и вырастила, как родную дочь».
Здесь история заканчивается, одновременно – более или менее – с концом трапезы. Мы продолжаем беседовать о моих планах на вечер. На улице цветет сирень; завтра я повезу ее на Бобровое озеро, где мы не были с тех пор, как умер отец. Она наденет свою широкополую оранжевую шляпу, и всю нашу прогулку, держа маму под руку, я буду изумляться, насколько отличается поколение основателей семейства Мац от своих потомков, перевернувших в собственной жизни все с ног на голову. Мы начали со свитка Торы, принадлежавшего сначала патриарху Юде-Лейбу Мацу, а потом его мудрой и практичной жене Фрадл, которая в минуту религиозного вдохновения заменила тот свиток другим, продолжавшим оберегать ее семью от зла. У Фрадл было много дочерей. Одна из них, по имени Аннушка, была маминой любимицей, она учила маму музыке в детском саду Кочановской, первой наставляла ее в игре на рояле. Но Аннушка позволила своему ребенку погибнуть в ГУЛАГе. Это возложило на Машу, ее самую младшую дочь, рожденную от другого брака, обязанность сохранить жизни двух своих собственных детей, а также спасти от забвения грустную повесть об Аннушке и Любочке.
Не желая повторяться, я все же прибавлю к этой истории постскриптум. В январе 2006 года, возвращаясь из Казанского собора в Санкт-Петербурге, я узнал от своего друга Валерия Дымшица,[87] что свиток Торы Фрадл сейчас находится в постоянной коллекции Государственного этнографического музея. Футляр свитка точно такой, как мама его описывала. Валерий пообещал, что в следующий раз он устроит, чтобы я его увидел.
Глава 7
Мальвинины розы
«Эклер» на Западной 72_й улице был нью-йоркским подобием кафе Рудницкого, местом, куда можно пойти на первое свидание, где днем более десятка мраморных, обрамленных железом круглых столиков были заняты ярко накрашенными пенсионного возраста дамами – некоторые были с носами, усовершенствованными пластической хирургией, некоторые со своими собственными. Так Мальвина демонстрировала мне, что значит приятно проводить время; со своими обесцвеченными перекисью и подстриженными по моде волосами она и тогда выглядела как актриса до мозга костей, – и это место подходило ей идеально. Во время нашей первой встречи я заказал «пич-мельба»,[88] чтобы понять, может ли «Эклер» соперничать с «Румпльмейером» на улице Центральный Парк Саут, куда нас с Евой дважды водили родители (нет, соперничать он не мог, а клубничное варенье было просто приторным), и узнал, что Мальвина сейчас замужем за бывшим оперным певцом, который, разбогатев, запретил ей появляться на сцене. Позднее от Макса, владевшего древностями из частной коллекции Моше Даяна[89] и державшего золото в швейцарском банке, мне стало известно о существовании штибла[90] Боянера на Западной 81-й улице, – там, подобно какому-нибудь кающемуся грешнику из романа И. Башевиса Зингера,[91] тот молился всякий пятничный вечер. Ради него Мальвина соблюдала в доме кошер;[92] ее трапеза из отбивной с печеной картошкой перед Судным днем поддерживала мои силы в пост пять или шесть лет кряду.