Но ключ тогда просили все. Если ты обладал им, то мог делать карьеру, писать диссертацию, считать себя упакованным меном, ибо у тебя всегда была возможность после долгих дебатов с девчонками и портвейном уединиться так спокойно, таинственно и весомо заявить: а у меня есть ключ… И все — ты был звездой компании, тебе доставалась лучшая шалава, тебя все нежили и лелеяли. О, если бы описать приключения ключа одной из таких квартир, во скольких потненьких ручонках он перебывал, прежде чем на незнакомой лестничной площадке под шепот перепуганного обладателя его — не входит, видно, не тот подъезд — он все же вскрывал пространство темной страсти и таинства чужой плоти… Я давал ключ моим друзьям и знакомым, видимо, потому, что сам прошел в свое время школу бездомного «хохезито», пока у меня не появилась своя квартира. Одно время я перехватывал у моего приятеля заветный кусочек железа с нарезом зубчиков и днем, когда неведомый мне хозяин был на работе, проводил там пару часов с теми, кто попадался на мою удочку. Иногда это были случайные знакомые, иногда заранее намеченные жертвы, на которые ты выходил как бы случайно, но все это было сценарно точно выстроено. Никто не уходил из-под моей внутренней секретной службы женских фигур, кроме, может быть, жен самых близких друзей, да и то, если они проявляли дикий интерес и желание, то почему бы и нет… Но это были их свобода и их выбор. Этим я и оправдывал себя, хотя всегда мучился и переживал, но, замечая, что всех все устраивает, я успокаивался. Так вот, я ходил около года в маленькую квартирку незнакомого мне человека. О нем я знал только одно: что это был одинокий мужчина, скромный совслужащий, день и ночь работавший в каком-то КБ. Затем я вдруг заметил, что книги на его полках постепенно стали богаче и толще, появилась какая-то заграничная меблишка, и я, в очередной раз набрав номер телефона и убедившись, что хозяина нет дома, выхватывал пару часиков сексуального счастья с такой же воровкой такого же счастья. У меня был один из экземпляров ключа, и я долго не встречал того, кто передал мне его. Но вот однажды мы встретились, и я спросил его совершенно беспечно: что, мол, наш хозяин разбогател, изменил профессию? «Да что ты, он давно поменялся и там живет другой чувачок», — ответил мне спокойно приятель. «Боже», — промелькнуло в голове. И я подумал о параллельности миров… Сколько раз мой ключ передавался из рук в руки, и иногда ты, счастливый обладатель пустующей комнаты, квартиры или еще чего-нибудь, добирался домой и своим отдельным ключом открывал свое отдельное обиталище, но заставал там совсем не того человека, которому ты давал ключ. «Простите, я ненадолго здесь с моей племянницей, мы тут спорим о Шопенгауэре, сейчас уходим». Я клал свое смятое тело в чистую, пахнущую совковой прачечной простыню, чувствовал голой спиной вышитые грубыми нитками свои инициалы и, засыпая, был счастлив от одиночества и, наконец, покоя, клявшись на перекате в сон никому и никогда больше не давать ключ… Но днем мне звонили, и я уже по тону разговора вначале знал, что будет сказано в конце: «А ты не хочешь сходить в кино, а я бы тебя подождал в твоей берлоге, ко мне тут приехала… моя…» И вот здесь были готовы назвать кого угодно — бабушку, сестру, тетю, даже внучку, наконец, — но только не просто и откровенно взмолиться: «Слушай, есть классная баба, и я хочу ее уебать, и она этого тоже хочет, а, дай ключ». Жены друзей, мужья подруг — все просили ключ. Редактор — это святое. Иногда я навязывался сам, чтобы завязать нужные отношения, и потом страдал, болтаясь подолгу под окнами, ожидая, когда наконец они покинут мою хавиру… А может, оставят кусочек и мне. Однажды я застал плачущей на моей постели женщину лет тридцати. Ее просто забыли. Он, видимо, оделся и смылся. Я долго вычислял, кому же я давал утром ключ. Я стоически успокаивал ее, пока мы не уснули вместе. Сон продолжался месяца два. Я никому не давал ключ. Я терял друзей, знакомых, мой редактор дулся на меня и рубил лучшие строчки. Наконец она призналась мне в любви. Я сказал ей: «Слушай, сходи в университет и загляни в кабинет номер четыреста двадцать пять на третьем этаже нового корпуса». Вечером она сидела чистенькая и смиренная на кухне: «Я видела ее, я все поняла, я утром уйду к маме, давай сегодня в последний раз». И это было в последний раз… Словно я дал ключ сам себе.
22
Да, Либи перебила, перекусила всех. Я стал благопристойным, благовоспитанным. Играл роль семьянина-южанина, слегка презирая моих бывших друзей-холостяков, робко подходивших ко мне с Либи на улице, интересовавшихся, куда мы едем отдыхать в это лето, тайком стрелявших у меня десятку. Или посмеивался над Мишуткой, который с мучительными глазами повествовал мне о пойманном седьмом подряд трипаке и о каких-то важных для него штаммах и вакцинах… Я был счастлив, что Либи меня защитила от всего этого. Я был собран и целеустремлен, хотя блядская мужская натура постреливала незаметно по сторонам, замечая ту или иную женскую особь, расслаблявшую это жесткое пространство то ли своей податливой походкой, то ли взглядом, стиравшим твою новую целомудренность на мгновение, словно мокрой тряпкой мел на школьной доске. Я сладко представлял ее плоть и то, что может быть у нее между ног под южным светящимся крепом, замирал, но голову не поворачивал вослед — Либи была рядом, я, вдруг очнувшись, ловил свою мысль на том, что у нее не хуже все, а лучше. И вдруг она еще говорила: «Я поставила тебе диагноз». — «Какой?» — спрашивал я. «Сахарный диабет». — «Ну да, скажешь, откуда он у меня?» — «А почему тогда у тебя такая сладкая сперма?» Ну как можно это спокойно слушать, и мы заворачивали в любые кущи припортового города и вписывались друг в друга. Потом долго плыли на глубину моря совершенно голыми, и я, как дельфинчик, все время нырял и плыл под водой, окружая Либи своим фырканьем, стараясь не забрызгать ее маленькую змеиную головку с двумя синими просветами вместо глаз.
23
Еще был мальчик, который рос рядом с нами, и я его любил, потому что любил Либи. Он был такой смешной, с чуть кривоватым, как у матери, носиком, и еще он был толстячком в отца. Я видел в нем только Либи и думал, что мне и своего-то не надо, ибо у меня двое детей — он и Либи. Никто не был строг с ним, но особенно я, потому что обидеть чужого, показать ему, что он не твой, было бы самым худшим преступлением против него, я всегда защищал его ото всех, он и называл меня просто Саня. Не знаю, догадывался ли он о наших сложных историях с его мамой. Но я позволял ему общаться с отцом, что, собственно, потом и взорвало наши отношения с Либи изнутри… Но пока мы были счастливы. Однажды отдыхая в Ялте и заехав куда-то в горы, я подарил мальчику и его маленьким друзьям всякие игрушки, ему достался скелетик, такой, как висит у водителей перед носом. И вот на одном из пляжей мальчишки устроили похороны этого скелетика. Зарыли, заигрались и забыли место, где похоронили. Перерыли все вокруг и не нашли. Наконец пришли ко мне и взмолились: ну откопай, ну найди. И я перекопал весь пляж и не нашел. Слезам мальчика не было конца и края. Пока они сидели горестные, я взял такси, смотался на рыночек и купил такого же. Тайком вернувшись, похоронил его и заметил где. Затем как бы случайно откопал в присутствии Либи и мальчишек. Счастью не было конца. Мальчик смотрел на меня с восторгом, я смотрел с восторгом на Либи, Либи на меня…
24
Либи страшно любила лес. Мы часто уходили с ней в самые затаенные места кривого и горбатого предгорья Крыма. Находили солнечную поляну, разбрасывали одеяло, и она начинала собирать цветы, вплетая любимые лесные маки себе в волосы. Стоял парной запах трав, леса и горного воздуха, Либи раздевалась и сливалась с природой, верней, природа сливалась с ней. Я лежал и терпеливо наблюдал за ее походкой олененка, за ее легкими движениями. Наконец, мы поднимались с ней на небольшую вершину, и я входил в ее щемяще-сладкую расщелину между ног, прикрытую жесткими черными вьющимися волосами, через спину. Она наклонялась перед всем миром, и мы оба становились частью огромной природы — как вода заходила в камни, как стриж вонзался в нежное небо, как дерево своей кроной входило в крону другого дерева, как запах ромашки входил в запах чабреца, так я входил в нее. Спина и плечи Либи проистекали на землю из моего паха, волосы ее устилали все вокруг ее опущенной головы, выпрямляющихся рук, и я видел только ямочку на тонкой шее, немыслимо как носившей такой груз красоты. Что-то постанывало, похрустывало, стрекотало, пело и цикадило, придыхало, пошептывало… Осы и кузнечики таились и взлетали, сгорая тут же на солнце нашего соблазна. Это исходило от нас, и это входило в нас. Пот капал на устье ее хрупкого позвоночника с моего лица, медленно стекая к ямочке у самого основания черепа. Я наклонялся и слизывал его. Пот был сладким и горьким одновременно. «Кончай в меня». — «А ты не боишься?» — «Боюсь…»