13
В шестьдесят восьмом крымских татар реабилитировали. Они подумали, что это всерьез. Многие действовали примерно так. Приезжали из Узбекистана или из других мест, куда они были всем народом сосланы, ехали в свой дом в Среднем Крыму, ну, допустим, недалеко от Старого Крыма или Карасубазара. Находили его одиноким, полупустынным, находили там старушку, переехавшую сюда с Украины. А что, бабуля, вот тебе десять тысяч за дом, давай расписку и поезжай домой к сыну, а это ведь мой дом, и поэтому я буду в нем жить. Как-нибудь все устроится, бумагу какую-нибудь составим, и все. Так оно и было. Старушка, счастливая, с десятью тысячами рублей возвращалась к сыну на Украину или в Россию, а татарин начинал жить в доме его родителей или, если был не совсем стар, жил в доме своем, построенном еще в прошлом столетии. Готовился вызвать всю свою семью. Но не тут-то было. Через неделю драматических переживаний, генетических воспоминаний и успокоения мечты, воздуха Крыма и всевидящих и помнящих звезд на дворе появлялись милиционер, некто в штатском и представитель сельсовета. Да, но это же мой дом, я купил его, вот расписка, вот газета с указом о реабилитации… Плевать. Убирайся туда, откуда приехал. Но я отсюда… Вот тебе билет до Ташкента и машина до Джанкоя. И татарина увозили на вокзал, почти насильно сажали в вагон… Поезд трогался. Через километров сто душа его начинала кипеть, сердце разрывалось, и он спрыгивал почти на ходу, благо его никто не сопровождал. В течение трех-четырех часов он добирался на всем, что движется, до своего дома и видел облако пыли и работающий бульдозер, заканчивающий снос его родного дома под корень, навсегда. Куда ему было идти? Он шел в прокуратуру. Но какую правду можно найти в прокуратуре? Его опять отправляли в Ташкент. Иногда в такие вот дома приезжали неожиданно на такси, прямо с вокзала, старик татарин с внуком или сыном. Они вежливо разговаривали с жившими там и ничего не подозревающими хозяевами, затем предлагали довольно большую сумму денег, чтобы те покинули дом всего на час или на два. Обычно на это соглашались. Через обещанное время татары выходили из дома, и довольные, с благодарностью, уезжали назад на вокзал. Так они возвращали себе схороны с золотом, драгоценностями, с семейными реликвиями и хотя бы так возвращали себе часть достояния и достоинства, отобранного у них в сорок четвертом.
14
Михе сломали челюсть. В хирургии ему поставили решетку на зубы, чтобы зафиксировать кости, и ждали выздоровления. Как-то я встретил его и спросил: «А как же ты ешь?» — «А я не ем, я в основном пью». Вот и сейчас, теперь уже без решетки, занимался этим. Он носился по городу в желтом маленьком «Запорожце» и искал, где занять червонец, и поэтому его красное лицо мелькало в разных кварталах города. Кончалось это тем, что кто-то под какие-то нелепые гарантии давал ему десятку, и он останавливался у наших ног и магически твердил: «Водяра, два портвейна и еще две шипучки по ноль семьдесят пять, кого берем и куда едем?» Брать было кого, а вот ехать некуда. Ну, поехали на берег Салгирки. Это было темное место, и даже днем. Начинался кутеж — три мужика и две снятых дурочки, пьющих в жару водку с портвейном. Все начинали нести всякую, как мы говорили тогда, шизню. Ни о каком сексе даже и не думали. Это была, на мой взгляд, вторая степень алкоголизма, когда мужчины и женщины пьют вместе, но желаний заниматься любовью у них уже не возникает. Есть третья, последняя степень алкоголизма, когда пьют не мужчины и не женщины — просто пьют муженщины и жемужчины, и половое различие можно устанавливать только следующим образом: водка — женский пол, портвейн — мужской, пиво — оно, средний род и так далее, другого уже не существует. Не мы их пьем, они нас пьют и нами закусывают. Сейчас же мы все лежали, расклеенные на жаре спиртным. Я поднял голову и увидел картину попоища — Понца лежал на берегу реки и одна нога текла по течению. Ширинка была расстегнута и подмочена, вокруг нее роились мухи и пчелы. Одна из девиц сидела и отгоняла летающих паразитов. Миха же убедил, вопреки второму закону об алкоголизме, другую девицу поднять его член и хоть что-то сделать с ним. Но он был как расплавленный пластилин и приобретал формы, не способные ни на какое сопротивление материала, и поэтому пьяная девица лепила из него всякие фигурки.
15
Отца хоронили в середине жаркого крымского июля часов в шесть вечера. Как всегда, в то время это было очень ритуально для жителей нашего города. Мы жили недалеко от городского кладбища и главного городского стадиона. По традиции умершего провозили от дома до кладбища по нескольким кварталам для того, чтобы и покойник, и знающие его простились с ним.
У грузовика опускали борта, днище покрывали домашним ковром, и на него ставили гроб. Родственники шли вослед церемонии по уровню родства — первой шла вдова и дети и так далее… Все это сопровождалось игрой духового погребального оркестра, который порой состоял из знаменитых городских трубачей, флейтистов, барабанщиков и саксофонистов. Конечно, все это оплачивалось из денег, на которые не принято скупиться, и музкоманды неплохо зарабатывали днем, вечером пополняя заработки на «Ча, ча», «Джонни, ты меня не любишь»… Я шел за гробом отца и смотрел больше в следы колес ГАЗ-51 и не верил, что все это все происходит со мной. Конечно, я плакал, но больше под воздействием психоза родственников и толпы. Я любил отца, но обилие появившихся людей, которых я никогда не видел раньше, меня почему-то смутило. Где они были раньше, когда ему было плохо и мать металась по городу в поисках помощи… Тем не менее наш траурный кортеж проезжал мимо орущего стадиона, где именно в это время начался матч местной команды на первенство Украины. Бедный отец лежал в гробу и ничего не чувствовал: ни камешков, попадавших под колеса грузовика, ни плача родственников, и особенно матери, и даже взорвавшегося футбольного мяча, который вдруг перелетел через входные ворота и попал под заднее колесо и конечно же был раздавлен. Выпрямленное тело отца с заостренным профилем во главе исправно покачивалось и вздрагивало от каждой жизненной кочки с такой точностью, как будто верило в наслаждение последних соприкосновений с жизнью. И конечно же взрыв футбольного мяча в последний раз потряс его — уже на самом повороте в кладбищенские ворота он как-то повернулся в гробу, взглянул мертвым лицом на сборище стадиона и, промолчав, уплыл под тень храмовой арки.
Перед захоронением было много речей и Шопена. Особенно много плакал и прямо лез в могилу его лучший друг Снеговой, которого ровно через три месяца похоронили рядом с отцом. Мать и сестра, брат и я были просто подавлены и выражали просто горе, без всяких примесей патетики или еще чего. Сказал свою строгую речь его бывший помощник и вестовой Савелий Эпштейн, на чьи деньги, как я потом узнал, были организованы такие довольно пышные похороны отца и поминки потом. Помню, что, уходя, рыжий, высокий, породистый мужик Савелий Семенович Эпштейн подошел ко мне и сказал: «Я обязан твоему отцу, я найду тебя в ближайшие дни. Оля, — сказал он матери, — не волнуйся, я буду помогать вам, пока будет возможность». И все исчезли довольно надолго, и надо было пережить смерть отца в одиночестве самим.
16
В городе было двенадцать ресторанов. На такое небольшое жизненное пространство этого было более чем достаточно. Как и все мы, они прошли все стадии музыкального развития от середины пятидесятых, когда можно было услышать за так называемый парнас все что угодно, вошедшее в музыкальную жизнь страны и народа от «Мурки» и «Тебя, разбитую, совсем седую, к вагону сын наш подводил» или «Течет речечка, ой да по песочечку, бережочек моет, и молодой жульман начальничка молит», что, конечно, пришло вместе с волной зэка и политзэка после хрущевской амнистии и его антисталинской речи. Но были уже и невъебенно модные «Мишка», «Раз пчела в теплый день весной» или конечно же ползущие сладковатым запретом под столами пьяных господ советских офицеров Петр Лещенко и Вертинский. И совсем уж неуловимые тогда Чак Бери, Бил Хейли или какое-нибудь аргентинское танго, выуженные с коротких плавающих волн «Голоса Америки», шлепнутые на рентгеновские снимки и воспроизводимые потом ресторанными трио или квартетами. Обычно это были: если трио — то контрабас, ударник и сакс или труба, если квартет — то к этому добавлялся конечно же рояль, ну и конечно же не входившие в число ни трио, ни шмио исполнители. Иногда это были стоящие у микрофона странные мужские и женские типажи, жеманно складывавшие ручки у солнечного сплетения слева, иногда кто-то пел из оркестрантов. И весь этот музыкальный сыр-бор вертелся на слуху у всех ресторанов и всего города.