Ханнелора опустила рольставни, шеф составил стулья на столы. На полу белые следы от башмаков строителей, там, где сидели каменщики, и турок забрал с подоконника пилотку из газеты, смял ее и положил в пепельницу. Клапучек обернулся. Русые его волосы поредели, на висках появилась седина. Лысина на затылке слегка загорела.
— Но мы можем еще коротенько посидеть и выпить по маленькой?
Он посмотрел промеж составленных кверху ножками стульев на дверь. Она запотела, стекавшие по ней капли сверкали цветами светофора, который вот уже час как снова заработал, и турок сказал:
— Ты можешь посидеть и подольше и даже выпить побольше, но твой друг пьет только кофе, а?
Де Лоо отмахнулся, а Клапучек показал на собаку, поедавшую остатки мяса с гриля «Донер кебаб», которые Ханнелора размельчила электроножом и положила ей на газету.
— А ты помнишь того пса нашей старушки? Этого квадратного пуделя? Как его звали-то?
Симон положил руку на печку. Она опять была холодной.
— Ксанф, — сказал он, и Клапучек хмыкнул. Маленькие глазки за стеклами дешевых очков; большой и очень неглупый, смотрел он на Симона поверх оправы, оплаченной больничной кассой. Обручальное кольцо впилось ему в толстый палец.
— Такая была жирная скотина. Она все горевала о нем, уже лежа на смертном одре. И все время рассказывала про тебя, как ты ей пристроил доску-качалку, чтобы собака могла утром перебраться через порог. Помнишь? Прямо как в цирке, когда пес шаг за шагом поднимается по узкой крутой лесенке наверх до середины, а потом она опрокидывается и… — Подняв руку, он согнул ее в запястье. — Он, как клецка, переваливался на свои лапы вниз. Фантастика!
Турок протянул руку к полке, показал на бутылку.
— Ну так как? Выпьем по одной? У меня есть наша ракия — один глоточек, и ты сразу без запинки заговоришь по-арабски.
Де Лоо покачал головой, застегнул до конца молнию на парке.
— Я — нет, спасибо. Мне надо идти.
Клапучек, изучавший этикетку, повернулся кругом.
— Как это? Почему именно сейчас? Я хочу сказать, куда ты пойдешь? В такой холод? Не говори ерунды… Слушай, у меня идея: идем со мной на оптовый рынок. Мы погрузим рыбу, а потом пойдем ко мне, отлично позавтракаем. Жена уехала к своей сестре, в Кёльн.
Симон ничего не сказал, отодвинул свой стул. Он с трудом поднялся. При каждом вдохе в груди у него словно гармошка играла — в бронхах все клокотало и хрипело. Он сжал губы, зажмурился, подавляемый кашель так сотрясал его тело, что у него не было сил поднести руку с мятым платком ко рту. Худое лицо налилось краской, приобрело землисто-красный цвет. Виляя хвостом, собака подбежала к двери, потыкалась носом в стекло.
— Симон, мой дорогой… — пробормотал Клапучек и пошел к кассе, доставая кошелек Ханнелора выложила ему на стойку сдачу, а он мотнул головой и показал на чашку Де Лоо. Но она уже повернулась к мойке и засучила рукава. Турок, приставив бутылку к губам, только махнул рукой.
Выпал свежий снежок. Ветер сдувал белые струйки с кончиков ветвей, собака скрылась в кустах. Де Лоо посмотрел на небо, натянул на голову капюшон. Он шел медленно, ступая осторожно, выглядел немного скованно, заледеневшие подметки хлопали по мостовой. Но через несколько шагов он остановился, посмотрел на свои пальцы. Постукал по карманам парки.
— Эй, Симон! — крикнул Клапучек. — Куда ты? Если ты собрался на Мантейфеля, то тебе сюда.
Он обернулся. Бородатое лицо в тени фонтана, улыбающийся взгляд. Его джинсы обтрепались и были в пятнах, кеды без шнурков.
— Ах да, так… — Пар изо рта. Он сунул руки в карманы и повернул в другую сторону, не обращая внимания на собаку. А та, все время пропахивая снег носом, была уже на другом конце маленького сквера.
Клапучек натянул рукавицы на овчинном меху.
— Ты уверен, что не хочешь пойти ко мне? У меня тепло. Довольно уютно. Можно принять ванну и все такое прочее. И парочка теплых шмоток у меня тоже найдется… Ты сейчас все равно не сможешь туда войти. Они плотно задраивают все переборки в одиннадцать часов. Так, во всяком случае, было раньше. А сейчас… — Он отвернул край рукавицы. — Почти половина четвертого!
Но Де Лоо шел дальше. «Я знаю немного привратника, это мой друг. Он вспомнит меня. У него только один глаз, припоминаешь? И если он зажмурит его, я проскочу в темноте туда, куда мне нужно».
— Почему ты ничего не отвечаешь?
Они пересекли перекресток и свернули в узкую улочку, которая вела на Хазенхайде. Здесь снега почти не было, ветер гнал его, не давая задержаться на гладких, крупных и блестевших, словно отполированные, булыжниках брусчатой мостовой. Разве что на стыках. Клапучек шел перед ним спиной по направлению движения.
— Но ты должен прийти к нам, слышишь. Моя жена понравится тебе. Она такая шутница. Если бы мне кто раньше такое сказал… Я хочу сказать, холостяком мне жилось совсем неплохо! Я был вполне доволен, разные кошечки, одна, другая, третья… Но сейчас: ты просыпаешься, и кто-то лежит рядом с тобой, теплый и мягкий, и ты знаешь, это — любовь, и ничего другого, любовь, и все тут… Спятить можно, а?
Де Лоо кивнул едва заметно, остановился. Невысокие баки из пластмассы, заваленные засохшими ветками кустарника, большими разорванными пластиковыми пакетами, из которых вылезает всякое тряпье, детская обувь. Ветер надул парусом его капюшон, медленно сдвигая его с головы. Белый лоб в свете уличного фонаря, ввалившиеся виски, и он вынул руку из кармана, поднял подбородок. Бородка немного торчала вверх, отделившись от жилистой шеи.
На улице очень тихо. За дворники многих машин засунуты картонки, чтобы те не примерзли к стеклу, и тени от старых деревьев наложили на тротуар свой ажурный рисунок. Кое-где тонкий проломленный лед на лужах цвета разлитого свинца, и тут Клапучек поглядел на другую сторону. Дом на той стороне улицы ремонтировали, его обнесли лесами и закрыли со второго этажа доверху синим, слегка раздувающимся на ветру брезентом. За лопнувшей витриной магазина на первом этаже, покрытой пылью и забрызганной раствором, сложены доски и мешки с цементом. В подворотне компрессор и контейнер, полный строительного мусора, кто-то зажег за брезентом свет. Синее окно под открытым небом. По дому кто-то ходит. Вот хлопнула входная дверь, ведущая во двор, свет погас.
Над крышей никакой луны, нигде ни звездочки, и хотя по улице не было движения — ни мопедов, ни машин, ни автобусов, даже со стороны Хазенхайде, — послышался вдруг тонкий, шедший откуда-то издалека звук, загадочный и настолько отчетливый, что Клапучек сдвинул брови и оглянулся. Но никого и ничего не увидел. Все окна темные, самолетов в небе тоже не видно.
Он боялся дышать. Он никогда еще такого не слышал и даже рот открыл, уставившись в ночь. Тональность звука менялась необычайно плавно, переходила в новые, неземные аккорды, и он почувствовал, как каждый волосок на его теле шевелится под одеждой: при всей нежности и мажорности мелодии, в ней было что-то зловещее. Словно ангелы пели за упокой. Хотя на самом деле это мог быть только ветер, ясное дело, ничего другого в такое время суток, завывание в трубах или строительных лесах, мелодичное пение, как в горлышках пустых бутылок или при игре на тростниковой дудке, и длилось это не дольше двух ударов сердца. Он с облегчением вздохнул. Но когда все умолкло и поменялось направление ветра, стало еще темнее, чем прежде.
Он резко повернулся.
— Бог мой!
Он чуть не поскользнулся на мокрых плитах, покрывшихся на морозе тонким скользким слоем льда. Он отодвинул ногой в сторону мешок с листвой, присел на корточки.
— Что это? — спросил он тихо, смял в руках свою шапку и подложил ее под голову, не предполагая, что она может быть такой легкой, почти невесомой. Бледное лицо, серого цвета закрытые веки, рот немного приоткрыт. Видны зубы. Пальцы узкой, лежащей ладонью кверху руки медленно сжимались, и Клаппу оглянулся, обводя взглядом фасад здания. Лепные карнизы, балконы, словно саркофаги, прилепленные к стенам на разной высоте, глиняные горшки, ржавчина. Скрипят старые петли, засиженный насекомыми уличный фонарь освещает рядок голубей, сжавшихся комочками на фоне своих теней. Искусственные цветы из пластика.