Ральф Ротман
Жара
Может ли кто взять себе огонь в пазуху, чтобы не прогорело платье его?
Соломон
«Держись, старый дуб», — она часто пела эту старинную песню по-польски. Трава стояла высокая, высыхала понемножку, становясь жухлой, а лес на другом берегу казался пропылившимся насквозь. Это был ольховый лес. Он подступал к самым камышам, где сверкали на солнце крылышками стрекозы, а узкое, вытянутое в длину озеро с прозрачной зеленой водой невесомо парило в солнечном мареве. За ивами, на трубе старого кирпичного завода сидел аист, а где-то в деревне, от которой виднелась только просмоленная деревянная колокольня, запустили циркулярную пилу, та взвыла сначала на холостом ходу, а потом послышалось ее ровное серебристое жужжание. И снова все стихло — кружились бабочки, порхая над овсяным полем, и на небе, в его застывшей, по-летнему сочной синеве, не было ни облачка. Листочки на деревьях замерли, высокие, обычно беспрестанно колышущиеся травы тоже стояли неподвижно, медленно, очень медленно высыхал, испаряясь, пот, появились тучи насекомых. Но она отказалась накрыться вышитым покрывалом, только быстро покачала головой и улыбнулась. На ярком свету ее голубые глаза сделались совсем светлыми, как аквамарин, она лениво подняла руку, и под правой грудью обнажился шрам. И строчка из песни тоже поблекла на полуденной жаре, мурлыча, она напевала ее без слов, перебирая рукой травинки у себя под головой, нежными, очень нежными движениями. Собственно, она знала только припев; накрутив на палец сухую травинку, она сильно дергала за нее, причиняя себе при каждом рывке боль. «Держись, старый дуб! Цепляйся за жизнь! Тебе всего-то каких-то сто лет!»
1 глава
МЫЛА НЕТ
Если посмотреть вверх по почерневшему от копоти фасаду, то лишь с большим трудом удастся различить на лепных ветках лавра и каменных лилиях живых голубей, примостившихся там и слившихся с ними воедино. Правда, время от времени на булыжную мостовую шлепается с большой высоты птичий помет, но только еще через час раздастся сверху воркование семенящих самочек и шумная перебранка распушившихся самцов, топчущихся на одном месте по карнизу, — ворчливые и негодующие гуттуральные звуки, эхом отдающиеся в подворотнях, словно стенания отвергнутой души, — а уж потом птицы, стая за стаей, взмоют, громко хлопая крыльями, вверх и устремятся навстречу серому утреннему рассвету.
Но все это еще далеко впереди, а пока над порталами зданий слева и справа от улицы царит безмолвие и за пустыми цветочными ящиками и головками ангелов с отбитыми носами нет никакого движения. Холодный, пахнущий бурым углем ветер гонит снежную крупу по асфальту и порождает шуршание в макушках деревьев, в старых дубах, могучих каштанах, в выбоинах бетона и щелях стен. Где среди ветвей торчит уличный фонарь, там еще уцелела листва, и даже местами зеленая.
Темнеет на углу газетный киоск, но продавец уже открыл его, проверил новые поступления и выложил стопки свежих газет на продажу. На откидной доске перед окошком термос-кувшин, рядом с жестяной коробкой для мелочи пакет с завтраком, а на нем круглая шоколадная конфета в золоченой обертке. Позади кустарника небольшого скверика хлопнула дверца машины. Старая санитарная колымага пересекла Урбанштрассе. Внутри — темно.
— Праведные небеса! — восклицает мужчина и трет руки. На голове у него шапка-ушанка. — Того гляди, член отмерзнет! А еще мягкую зиму предсказывали. Чего доброго, сюда еще и ледяной ветер из Сибири пожалует. Что случилось-то? Мертвяка подобрали?
Де Лоо только с шумом выдохнул воздух. Он бросил использованную телефонную карту в мусорную корзину, покопался в карманах в поисках мелочи и попросил газету.
— Слушаюсь, господин дохтур. Какую изволите? «Тагесшпигель»?
— «BZ»[1].
— Черт побери, как можно ошибиться. Маленький экскурс в сферы высокой культуры? Конечно, конечно, на здоровье. Про девиц, между прочим, пишут на двенадцатой странице. Так что же там случилось-то? Он уже был того?
«Дохтур» пожал плечами, положил монетки рядом с пакетом с бутербродами, пробежал глазами крупные заголовки и отошел от киоска. На тротуаре валялись осколки от чашки и фарфоровая ручка, а небо над бывшим газгольдером — железный, высоко воз несшийся над городом остов купола — было черным и без звезд.
— Во всяком случае, он еще до того, как я вышел с собакой, а это, значит, примерно час назад, был белый, как покойник, и даже глаза закатил, — крикнул ему вслед киоскер. — Все равно ведь уже ничего нельзя было сделать, а?
Де Лоо пересек улицу возле бездействующего и заколоченного на зиму досками фонтана и нажал на дверную ручку закусочной. От внезапной жары, табачного смрада и вони от масляной печки у него на мгновение перехватило дыхание. За невысокой перегородкой, цветочными горшками, заполненными мелкой гидропоникой, и искусственными цветами из шелка тихие голоса, бормотание тяжело ворочающихся языков. Однако впереди, возле высоких столов и игровых автоматов, ни души. В витрине буфета практически тоже пусто — за стеклом всего две тарелки с крошечными, как клякса, порциями салата с лапшой и куриная нога без кожи. Рядом с шаурмой дымится в пузатом кофейнике горячий кофе, и несколько слоеных трубочек по-турецки вспотели от жары капельками меда.
Ханнелора бросила сито от фритюрницы в мойку и обернулась.
Чуть больше сорока, невысокого роста, с блеклым, как тесто, лицом, характерным для коренной уроженки Берлина, прямые соломенные волосы, глаза слегка навыкате, прикрытые белесыми ресницами, во взгляде испуг, даже когда улыбается анекдоту. Никогда не здоровается в ответ, произносит только самые необходимые слова: «Майонез? Кетчуп? Хлеб?» — вот и сейчас, две вертикальные складки над переносицей, подбородок слегка выдвинут вперед:
— Ну?
Он показал на кофейник. Она взглянула на часы на стене, сунула руку внутрь полки и, дунув в фаянсовую кружку с фризским орнаментом, налила в нее кофе. До краев. Обтерла тряпкой низ и поставила кружку прямо на деньги, которые Де Лоо положил ей на стойку. И снова отвернулась к мойке.
Он обогнул «живую» изгородь из тряпичных цветов, уселся рядом с музыкальным автоматом и открыл страницу объявлений в газете. Перед масляной печкой, в заднем углу закутка, сидел шеф Ханнелоры и пытался засунуть окурок в пивную бутылку с очень узким горлышком, что оказалось для него непростым делом.
— Вот чертов стул, — бормотал он. — Совсем пьяный. Я-то ведь сижу прямо.
Его лысина так и светилась. Он прищурил покрасневшие глаза, провел языком по слипшимся усам и попробовал еще раз. Окурок с шипением погас в остатках пива, а из горлышка выползла в виде вопросительного знака струйка дыма.
— Нет, ты только погляди! — воскликнул он и толкнул одного из мужчин, сидевших вокруг него за столом. Все они были в синих комбинезонах и грубых рабочих башмаках. — А ты говоришь, Осман — тупой!
— Что? Я такого не говорил! — взорвался слесарь, громадный мужик с сединой в напомаженных волосах. — Да это же Вильгельм сделал, пойми ты наконец!
— Вилли? Да как он мог? Разве мы не друзья? Да я его дольше тебя знаю. Почему же он пишет мне на машине: Osman ist dof? Я выхожу бог знает в какую рань, хочу попасть на оптовый рынок, все кругом обледенело, и моя тачка тоже. Придется шкрабать, думаю, надо идти за монтировкой, обхожу машину спереди и вижу: уже нашкрабали. На ветровом стекле: Осман — придурок. Ну за что? Э-эх!
— Дружище, да это же шутка! Ты ведь припарковался на его законном месте.
— Что я сделал? То есть как? Я думал, улица принадлежит всем. И иностранцам тоже, разве нет?
— Факт! Нет вопроса, ты это или кто другой. Но он думает, раз он всегда ставит там машину, то, следовательно, прав у него больше. Место радом с афишной тумбой всегда числилось за ним.