— Недурно, Симон. Можете начать обслуживание с меня. А что у нас там?
Она встала, сняла две серебряные крышки со сковородок и держала их как музыкант тарелки, перед тем как сыграть туш. Горячие блюда представляли собой разные сорта мяса: филе говядины — края кусочков выступали как благоухающие архипелаги в море соуса мадера; телячий зоб в завитках черной лапши; панированные свиные уши в капусте с изюмом; молодой барашек с бобами и что-то, что Де Лоо принял за курицу, — очень светлое, с жареными фисташками, — посыпанное чем-то сверху бедренное мясо птицы с азиатскими овощами. Женщина недоуменно подняла брови. Ее глаза были такими же серыми, как и ее платиновые волосы, но сейчас в них замелькали зеленые фасетки.
— Эти крокодилы выглядят немного бледноватыми, не находишь?
Де Лоо только пожал плечами, опустил уголки губ, изобразив гримасу, а она закрыла крышку и сказала:
— Ну что ж, это моя вина. Мне непременно хотелось видеть индейку. — Потом она увеличила в приборах для подогрева подачу тепла и обернулась к нему с улыбкой. Зубы у нее были красными от губной помады. — Хорошая работа, дружище. Давай выпьем за это.
Он поднял обе руки.
— Большое спасибо. Но мне надо двигаться дальше.
— Ну, это ясно! — Не думая о шипах, она взяла розы и воткнула их в обрезанную бутылку. — Мы все должны двигаться дальше, мой дорогой. Только вперед, и никуда больше. Но немножко горючего в этом деле не помешает. — Она кивнула ему и прошла впереди него в столовую. — Откуда вы, собственно, родом, Симон? Где вы живете? В Восточном Берлине?
— В Кройцберге, — сказал он, а она открыла дверцу стенного шкафа.
— И правильно делаете. — Дверцы шкафа доходили до потолка, и оттуда раздалось эхо, когда она сказала: — В Далеме живут одни идиоты. — Вспыхнул свет, осветив стоявшие в несколько рядов друг над другом бутылки, а она поставила еще между ними розы, посмотрела на него сразу из множества зеркал и тихо спросила, почти пропела: — Джин? Смотрится как вода и почти не оставляет после себя никакого запаха… Или хотя бы соку?
Он хмыкнул, кивнул, и женщина наполнила оба стакана из одной бутылки, на которую навинчивающаяся крышка была только надвинута, нарезала лимон и протянула ему неохлажденный дринк. Слегка качнув бедрами, несколько неуклюже, она опустилась на софу и чокнулась с ним виртуально.
Их разделял только сине-черный, мерцающий, как ночь, шелковый ковер с орнаментами по углам, и Де Лоо отпил глоток, рассматривая туфли дамы, которые до этого момента не бросились ему в глаза, старые sneakers [45] серебряного цвета. Она заметила его взгляд и подняла ногу.
— Ну, это же понятно. Разве вы поедете на машине в сапогах для верховой езды? Да вам икры разорвет!
Он сел в стоявшее рядом кресло.
— Могу себе представить.
Она резко встала, снова подошла к бару.
— Ничего ты не можешь себе представить, Зигфрид, абсолютно ничего! Проклятие, да где же здесь… — Она громыхала посудой из хрусталя, вазочками, крышечками, выдвинула наконец хромированную полку. — Не знаете, где здесь могут быть кубики льда?
Он покачал головой. А когда она нажала на какой-то рычаг, заурчал мотор, и машина выплюнула содержимое прямо на выдвижную полку, где, вероятно, должен был стоять стакан. Кубики запрыгали по паркету, и женщина опустилась на корточки и подобрала несколько штук.
Потом она открыла маленькую бутылочку «Перье» и показала ею на цветы, некоторые из них уже поникли.
— Розы открытого грунта… Извращение какое-то! — Она налила минеральной воды в бутылку с розами, оглянулась на него. — Алло, мистер Фан-Фуд, я с вами разговариваю! И что вы все изучаете меня… А вы, собственно, отдаете себе отчет в том, что такое розы открытого грунта?!
Де Лоо неопределенно кивнул, а она снова опустилась на софу и выпила еще глоток, задержав его на мгновение во рту. Вертикальные складки над верхней губой придавали выражению ее лица что-то жесткое, непримиримое, глаза сузились, и он, откашлявшись, спросил:
— А что вы сегодня празднуете?
Она поставила ногу на софу, ослабила шнурок.
— Я? Как что? — Голос утратил твердость и взвился в высоту, она понюхала свои пальцы. — Вам, пожалуй, можно спросить! Разве не видно по мне? Развод, конечно! — Она с ухмылкой посмотрела на него. — С розами открытого грунта…
— О-о, — сказал он. — Мне очень жаль.
Она фыркнула, ослабила второй шнурок, скинула с ног кроссовки.
— Ясное дело, мой дорогой, тебе очень-очень жаль, просто ужасно жаль. Может, ты даже заплачешь сейчас? — Потом она вытянула руку, протягивая ему стакан с бархатной улыбкой. — Но прежде, чем начнешь, плесни мне еще, а? Все равно чего, только не зеленого.
Он подошел к шкафу, налил немного джину поверх дольки лимона, а когда обернулся, женщина лежала уже на софе, уставившись в потолок, на большой лепной овал с маленькой птичкой посередине — ласточкой. Он поставил стакан на прозрачный столик, рядом с подносом со сладостями, и снова сел, а она закрыла глаза. Две морщинистые впадины, в которых затаился возраст. Или страх перед ним.
— Боже ты мой…
Она скрестила руки на затылке, помассировала большими пальцами шею. И вдруг громко засмеялась, грубо, по-театральному, ожидая, как ему показалось, вопроса. Но он не задал его, и тогда она, кивнув, сказала:
— Самое смешное во всем этом то, что все можно предвидеть заранее, так ведь? И тем не менее поделать с этим ничего нельзя. Нужно пройти через все это, даже еще и сейчас. Знаете, когда я была ребенком, мы всегда играли, ну, как играют девочки. Мы строили в песочнице кухню, кругом лежали донышки от бутылок и осколки стекла, это была наша посуда. Я сидела на краю песочницы, мне набились в резиновые сапоги песчинки и мелкие камешки, они причиняли боль. Мучительным проклятием всегда было снять сапог без посторонней помощи, они были такими тесными, и я знала: если я тем не менее попытаюсь это сделать, последует рывок, я потеряю равновесие и полечу в осколки, порежу себе руку. Я четко представляла себе это. Но все равно принялась за свое, стала с трудом стягивать с ноги сапог, вот он уже почти съехал на пятку, еще чуть-чуть, каких-нибудь два миллиметра, первые песчинки уже высыпались из сапога — и вдруг меня неожиданно качнуло назад… — Она подняла руку, показала мизинец, белый рубец у самого основания пальца. — Его почти отрезало. Я даже кость видела.
Она взяла джин.
— И потом пошло-поехало, и так всю жизнь. Угощайтесь…
Де Лоо, крутивший трехъярусную вазу со сладостями, взял шоколадный батончик и показал на лестницу, на книги и соску-пустышку.
— У вас есть дети?
Она кивнула, разгрызла кубик льда.
— А как же… — Потом поставила стакан себе на живот, придерживая его кончиками пальцев, ногти не накрашены, и горько усмехнулась. — У меня же был муж, так ведь? — Она содрала зубами кусок кожи с губы и выплюнула его. — С меня вполне хватало этого ребенка.
Солнце уже садилось, свежий ветер шевелил кусты сирени перед окнами и дверями террасы, и в какой-то момент показалось, что комната плывет.
— Большой мужчина с маленьким чемоданчиком… Это первое, что приходит в голову, когда я о нем думаю. — Скулы свела судорога. — И еще растерянное и беспомощное лицо, когда он стоит перед моей дверью поджавши хвост, потому что его снова выгнала очередная женщина.
Она замолчала. Когда сквозь ветки пробивался луч света, кубики желе вспыхивали огнем, а сахарная пудра на шоколадных трюфелях казалась стеклянной крошкой.
— Я была уже старухой, далеко за тридцать. А он… Ах, что за прекрасное явление! Я жила тогда в Шёнеберге [46], у меня была крошечная квартирка и своя практика тут же, я хотела уехать от своих родителей и такого вот барахла, как здесь. Но тут все как раз и началось. А потом я постелила ему постель на кушетке, где осматривала больных, выслушала его причитания — женщины, женщины, что же еще? — и разрешила ему переночевать у меня несколько дней. Пока он не нашел себе следующую подружку с роскошной квартирой. Когда он ушел со своим маленьким чемоданчиком, я не сомневалась, что мой счет за телефонные разговоры будет ничуть не меньше платы за аренду помещения. Пиявка… Или присоска, одним словом.