На Курском вокзале, оказалось, с нами отправляют партию политических, из нашего же города, только они позже выехали. Между прочим, здесь и Марья Петровна была. Я этому очень обрадовался, она меня узнала и из окна платочком помахала.
Мы и дальше весь путь, можно сказать, рядом совершили. Долгий это путь — ехали и по железной дороге, и на барке плыли, и пешком шли. Зашли мы очень далеко, почитай, на край света.
Всей жизни своей не опишешь. Скажу коротко. Четыре года я пробыл на каторге, и случилось, что и Марья Петровна отбывала свое наказание там же. Это для меня вышло очень хорошо, и за то время, как я ее знал, я очень успел ее полюбить. Разумеется, не той любовью, но просто как чистого, славного человека. Сошелся я кой с кем и еще из политических — тоже попадались люди выдающиеся. Оказался тут и Андрей Иваныч, мой первый учитель. Он очень постарел. Но остался человеком крепким, мужественным. Ко мне отнесся со вниманием, и так прибавлю: с сожалением. Только на его сожаление я не обижался, потому, он на него право имел. Раз он мне сказал: «Эх, Николай, чувствовал я, что ты с пути собьешься, на дурную дорогу попадешь. А взять бы тебя в руки настоящие с детства, может, что из тебя бы и вышло». Потом помолчал, и прибавил: «Впрочем, путей нашей жизни никто не знает. Ты не подумай, что я тебя в чем‑нибудь упрекаю».
Но меня трудно было уже раздражить упреком. Я очень изменился. И на каторге я старался держаться образованных, политических, а когда поселенцем стал, то сошелся с ними еще ближе. Много помогала мне Марья Петровна. Я иногда вспоминал наши разговоры с ней в госпитале, и хотя очень ясно понимал, как неправильна была жизнь, которую вел в молодости и которая привела меня сюда, хотя очень даже жалел покойную Настасью Романовну и осуждал себя в высшей степени за насилие над ней — все же смыть своего греха я не мог. Я чувствовал, что Андрей Иваныч, Марья Петровна, Никифоров (это ее Жених был) пришли сюда с открытой душой, за правду, а на мне навсегда останется тягота. Это и не может быть иначе, понятно. Я не могу сейчас смеяться беззаботно, как малое дитя, потому что во мне нет святой невинности этого дитяти.
В настоящее время, когда я достиг зрелого возраста, вряд ли кто узнал бы во мне прежнего кутилу, экспроприатора и убийцу. Это все умерло. Говорят, я кажусь сумрачным и серьезным человеком, Марья Петровна укоряет меня лишь за одно, за пристрастие к Библии, которое у меня появилось. Она иногда подсмеивается надо мной, говорит, что я, пожалуй, готовлюсь в старообрядческие начетчики. Я ее понимаю и не обижаюсь. Если бы она прожила мою жизнь, быть может, она думала бы по–другому и, как я, возвращалась бы нередко к псалмам Давида. Ибо для сердца, прошедшего сквозь печаль и мрак, всегда близки будут слова псалмопевца. Вместе с ним и я скажу в заключение о себе и всей своей жизни: «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих».
Из книги ЗЕМНАЯ ПЕЧАЛЬ
КАССАНДРА[149]
I
Антонина Владимировна, круглолицая дама лет за тридцать, владелица шляпного заведения, ноябрьским утром влетела к своей жилице. Была она несколько растрепана, в капоте. Крепкая брюнетка г–жа Переверзева тоже не надела еще кофточки; она варила на спиртовке кофе.
За окном синел снег; в комнате, на неубранной постели, на дешевеньких обоях, на лице и капоте вбежавшей лежал его тусклый, иссиня–белесоватый отсвет. Голые руки Переверзевой выглядели могуче.
— Милун, — говорила Антонина Владимировна, разматывая папильотки, — у нас новость. Со вчерашнего дня новый жилец.
Г–жа Переверзева посмотрела на нее внушительно.
— Кто же? — спросила она серьезно, низким голосом.
У нее был такой вид, будто Антонина Владимировна уже провинилась перед ней.
— Крошка — премилый! Студентик, хорошенький. Ему очень идет тужурка, — точно военный. Кажется, скромный. Одним словом, ангелочек в чистейшем оригинале!
— Студент! А он вам революции не устроит?
— Это совсем не такой. Наверно, по научной части.
— Некоторые студенты по ночам в карты дуются. Или мастерицу может соблазнить. Тихий мужчина — это еще ничего не значит. У этих розовых тихонь Бог знает что на уме. Безусловно.
— Что вы, голубчик! Ничего не похоже.
Г–жа Переверзева погладила полные, несколько смуглые руки.
— У меня тело девичье, как у двадцатилетней. Но я с мужчинами строга. Притом служу, не имею средств шикарно одеваться. Мужчина же, безусловно, любит, чтобы хорошо одевались. Если женщина не одета, она не может иметь мужа.
Г–жа Переверзева уже надела блузку, застегнулась. Кофе был готов. Она налила себе чашку и села. Анто–нине Владимировне ни за что не предложила бы, — это непорядок. Закурив папиросу, г–жа Переверзева заложила ногу за ногу.
— Студент в доме — это довольно неудобно. Вы бы лучше конторщику сдали. Или приказчику. Приказчик целый день на службе.
— Ах, вы на все мрачно смотрите! Я ваш характер знаю.
— Мой характер твердый. Не то что у вас, Антонина Владимировна. И ни один мужчина не имел надо мной власти. Меня не обманывали. Затем, я всегда вперед вижу, и, понятно, чаще плохое, чем хорошее. Так уж в жизни устроено. Но меня нельзя увлечь, как бы ни старались. Замуж я готова, если человек солидный, с положением. Только не зря.
— Милун, я не так чувствую. Если уж полюблю, то готова на все.
Г–жа Переверзева взглянула на часы. Было половина девятого, — время идти на службу к Метцлю, где работала она пятнадцать лет. Она встала.
— Безусловно, у вас слишком легкомысленный характер, хотя вы и хозяйка мастерской. Пожалуй, этот студент тоже интересует вас с такой стороны.
Антонина Владимировна стала доказывать обратное. Г–жа Переверзева аккуратно снаряжалась в путь и выглядела так, что все равно ее не проведешь. Останется при своем.
Однако в коридорчике мимоходом спросила:
— Покажете мне вашего студента?
Антонина Владимировна ответила, что он еще спит. Г–жа Переверзева усмехнулась.
— Разумеется! Студенты всегда долго спят.
Она ехала в трамвае все в том же сурово–пренебрежительном настроении. Оборвала какого‑то господина, коснувшегося ее на площадке. Кондуктору сделала замечание — за неправильность счета при передаче. Входя к себе на службу, вспомнила Антонину Владимировну, студентика и, надменно улыбнувшись, с чувством превосходства и удовлетворения подумала: «Безусловно ничего хорошего не будет».
II
Было бы неверно сказать, что дела Антонины Владимировны по шляпной части шли блестяще. Ее таланты были скромны, вкус умерен, средства невелики. Все же она оправдывала свою квартиру на Бронной, с полутемной лестницей и запахом сырости в нижнем этаже. Хватало, с Божьей помощью, и на жизнь, на содержание нескольких мастериц, возраставших у нее с тринадцати лет до более поздних сроков, когда они шмыгали в темных воротах двора, подстерегаемые молодыми людьми, когда начинали назначать свидания и узнавали то, что называется любовью и тайной жизни.
Как‑никак у Антонины Владимировны составился круг клиенток — не шикарный, но многие дамы относились к ней с сочувствием. Брала она недорого, была живого нрава, иногда, примеряя, смешила заказчиц разговором, развлекала.
Дня через три после того, как поселился новый жилец, ей привели даже графиню — из небогатых графинь, но настоящую. Она была в восторге. Волновалась, взяла с нее дешевле дешевого, и потом, желая высказать г–же Переверзевой восхищение элегантностью заказчицы, даже вздохнула.
— Да, что значит происхождение! Сейчас видна прирожденная вульгарность!
Г–жа Переверзева посмотрела на нее строго.
— Если это графиня, то в ней не может быть прирожденной вульгарности. Вы ошибаетесь, Антонина Владимировна.
— Чего же ошибаться, если она свой адрес оставила.