Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Когда доктор ко мне подошел и я глаза открыл, то в них слезы стояли.

— Ну, — сказал доктор, — наконец‑то. Пора, а то уж мы и не знали, что с вами делать.

Осмотрел меня, температуру смерил. Ничего, все в порядке. Он на меня глядел, понятно, как на одного из десятков, болевших здесь, ему особенного дела до меня не было. А для меня опять другая жизнь началась — и не та, какую до тюрьмы вел, и не та, что в тюрьме.

Через неделю я вставал уж. Ходил чуть–чуть, еле ноги передвигая, и даже было смешно: точно бы я младенец ходить учусь, или б я гораздо своих лет старше: так мне представлялось, что я лет на десять постарел, и все, что со мной до тюрьмы происходило, ужасно как было давно. Скажем: в молодости когда‑то я с Ольгой Ивановной жил, мошенничествами занимался, убил жену. И все я хотел вспомнить, когда же я женщину‑то любил? Ну, тоже не мог добраться.

Тут, между прочим, познакомился я ближе с Марьей Петровной, политической, которая к нам тогда приходила. Марья Петровна тоже в госпиталь попала после тогдашней истории — руку себе ухитрилась вывихнуть. А сама она была фельдшерица, и когда оправилась немного, ходить уж могла, то стала сиделкам помогать, и как доктор у нас человек был порядочный, то медлил ее выписывать: понятно, она полезный была человек.

Так что и к нам в палату она доступ имела, и в коридоре мы с ней встречались. Я уж говорил, что первый раз, как ее увидел, недобро к ней отнесся, недоверчиво. Ну, немного этого и здесь осталось, но уж именно немного. Потому что довольно скоро я разобрал: напротив, очень к ней надо быть добрым. Это девушка впрямь хорошая, без всяких штук, душевный человек. Мы сперва с ней разговаривали о пустяках, а потом само собой вышло, спросила она и о главном. И очень просто спросила:

— Ну, а что, — говорит, — вам свою жену жаль?

Историю мою, то есть за что сижу, она давно уж знала. Я тоже довольно давно понял, что это полоумие было, что я ее убил. Только ей почему‑то не сказал. Ответил:

— Она сама шла на то.

Марья Петровна поглядела на меня молча — глаза у ней были большие, карие, и головкой покачала.

Несколько дней мы об этом не затрагивали, а потом я раз как‑то проговорился.

— Вы, Марья Петровна, меня вряд ли можете понять. Вы девушка чистая и благородная, а я хам, и жизнь у меня вся была хамская, и понятия хамские, где же нам столковаться? Я для вас, конечно, изверг, да что поделать.

— А какая ж такая, — говорит, — у вас была жизнь, что я ее понять не могу?

Тут я пораздумался.

— А вот такая. Хотите узнать — извольте. Могу кое‑что рассказать.

И, правда, я ей много из своей жизни рассказал, и видел, что, напротив, многое понимает, и от меня даже не отвертывается.

— Я так и знала, — отвечает, — что не сразу вы до этого дошли.

Видишь ты какая: молоденькая, тихая, а такие вещи понимает!

Ну, стала она мне тут говорить и то, за что их в тюрьмы и ссылки отправляют. Но только не бахвалилась этим, ничуть, что, мол, мы вот какие, а вы разэдакие. Просто рассказала, что они делают, чего добиваются. И ей казалось, что даже скоро добьются. Я слушал, мне занятно было, только все это для меня чужое. То есть я понимаю, что такие люди находятся, которые не только того не желают от жизни, чего я, например, да и большая часть хочет, а напротив, наперекор своему счастью идут, и кончают дни то ли на виселице, то ли Бог знает где, в Сибири.

Такие есть, и даже, верно, много из них хороших людей, как и Марья Петровна. Да я‑то не ихний. Я совсем по–другому жил, значит, мне и дорожка другая.

Я так Марье Петровне и высказал.

Она согласилась.

— Конечно, — говорит. — Я вас в нашу веру и не собираюсь обращать.

А я ухмыляюсь:

— Я ведь, Марья Петровна, пропащий человек.

Она минуту подумала.

— Только вы себя напрасно тем раздражаете, что все у вас: хам, да пропащий, и тому подобное. Понятно, вы много наделали… всякого. Ну, теперь и рассчитываться надо. Мало ли что: вы здоровый человек, еще молодой, вам надо целую жизнь еще жить, так старайтесь как‑нибудь заслужить. А то пропащий да пропащий. Так и взаправду пропасть можно.

— Что ж я, по–вашему, делать должен, Марья Петровна?

— Ну, — она ответила — и даже глаза ее заблестели, — я вас учить не могу, а все же одно наверно знаю. Покаяться должны вы, во–первых. Вон вы мне тогда сказали, что сама ваша жена и заслужила свою смерть, — стало быть, вам ее не жалко, и вы думаете, что вы правы. Пока вы думаете так, вам очень тяжело будет. А пожалеете, станет легче.

— Эх, Марья Петровна, Божья душа невинная: я давно уж знаю, что прав не был, и тогда, понятно, вам сказал по гордости. И пожалел Настасью Романовну я давно, и все ж таки со своей жизнью скоро не расквитаешься. Очень много нажито, плечи давит–с!

Однако все же благодарю Божью душу. Все же со мной так не говорил доселе никто, и эти разговоры большое на меня оказали действие.

Я был очень доволен, что попал в госпиталь, да и не я один: все, кто лежали, очень не хотели выписываться, многие даже доктора просили подольше их задержать. Я не просил. Марья Петровна вернулась за несколько дней до меня. Помню, последнюю ночь, когда там ночевал, долго не мог заснуть. Так, раздумался, стал представлять, что со мной впереди будет, как в тюрьме стану жить, в Сибирь пойду. Меня это, не могу сказать, не пугало. «Значит, и в остроге побудем, и на каторге. Что ж, ничего. Всего попробуем».

Но потом на сердце моем стало легче, и как будто я Даже расстроился, в нежность какую‑то впал. Все мне хотелось вспомнить что‑нибудь очень хорошее, трогательное в своей жизни, что меня бы согрело. Трудно было это выбрать. Все же я размягчился, и, помню, глаза у меня стали мокрые.

Я покойно держался на суде. Мне даже довольно занятно было рассматривать присяжных, судей, публику (народу, впрочем, было мало). Немного мешали конвойные с шашками. У них были такие лица, точно я убегу. А куда мне бежать? Я даже совсем не собирался бежать.

Дело мое разобрали быстро, потому что оно было ясное. Я все рассказал просто и не скрываясь. Не упомянул только, что деньги получил с экспроприации: на виселицу мне не хотелось, но должен сказать, что прежнего страху, ужаса, что, бывало, волосы холодеют, я теперь не испытал. «Коли уличат, то и помрем, а сам в петлю не полезу», — так я примерно рассуждал. Впрочем, почему‑то на деньги мои внимания не обратили: было их в ящике полторы тысячи, и я объяснил, что часть с собой из Москвы привез, а большую половину на вокзале заработал. На номер моего билета не взглянули.

Защитник мой — от суда, молодой человек, говорил, что я убил жену в припадке ревности. Господин прокурор сказал все ему наперекор, но не очень на меня наседал. Потом меня спросил председатель:

— Не имеете ли чего сказать, подсудимый?

Я перед этим задумался и не расслышал его слов.

Он еще раз спросил. Я вскочил, понял, что невежливо обошелся, и растерялся немного. Я ничего не приготовил ответить и замялся. А затем сразу успокоился. Поклонился низко присяжным.

— Виноват, кругом. Моя вина!

И сел. Присяжные недолго совещались, и приговор вынесли: виноват, но со снисхождением. Вышло мне — на четыре года в каторгу, а потом на поселение.

Помню, когда из суда меня выводили, ясный был мартовский день. На асфальте у подъезда лужа блестела, воробьи бесились. Какая‑то старушонка подала мне две копейки. Я ей поклонился, как присяжным, в пояс.

После этого меня довольно скоро с партией отправили в Сибирь, через Москву. Там нас почему‑то задержали, два дня мы прожили в Бутырках. Уже была весна, тепло, и когда из Бутырок нас гнали на Курский вокзал, пыль подымалась на Долгоруковской. Мы шли в кандалах, цепочки наши позванивали. Хоть никого у меня в Москве не было своих, кроме мамаши на кладбище — все же мне казалось, что кого‑нибудь встречу, из знакомых. Но никого не встретил. Когда подошли к Страстному, вдруг мне захоте–лось на минуту свернуть к Тверскому бульвару, взглянуть на дом, где я родился, рос, с мамашей ко всенощной ходил, к Иоанну Богослову, с отцом вздорил: но нельзя было, понятно. Мы взяли налево, вдоль бульваров. Я взглянул на главы Страстного монастыря, снял шапочку и перекрестился.

59
{"b":"208705","o":1}