Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ближайшим летом мы не выполнили плана: мы с Анетой, как всегда, уезжали на океан. Это должно было произойти в июне, а в мае приехала Машура с мужем, москов ским доцентом. Она чуть располнела, стала крепче и имела вид женщины. Мне она напомнила перемену, какая произошла с Анетой после замужества. Даже тот тон появился, — как бы все знающий и солидный. Но все же она была очень мила, черные глаза ее были так же огромны и прекрасны. Часто они запирались с Анетой, и пока доцент сидел в библиотеке, вели разговоры — я догадывался, о чем. Иногда мы гуляли вместе по Парижу, я показывал ей кое-что и чувствовал, что однажды у нас произойдет разговор. Я не ошибся. Это случилось в Лувре, когда после долгих скитаний мы сели на диванчик в какой‑то пустынной зале. Машура начала с того, что она давно чувствует, что между нами неладно. Я согласился. «Ты должен простить Анету». Веки ее задрожали. Мне показалось, что сейчас она заплачет. «Позволь, за что прощать?» Тогда, путаясь, она стала объяснять то, что я уже знал, то есть о синдикалисте, — доказывая, что это пустяк, увлечение в пику мне, что, может быть, я и сам виноват больше, чем думаю, что я забросил Анету и пр.

Я смотрел в ее милое лицо; я понимал, что мы говорим о разном, и вряд ли поймем друг друга, и думал, что, верно, и этим черным глазам придется пережить подобное. «Отчего ты не хочешь подойти ближе, согреть ее? Разве ты не видишь, как она страдает? Ведь я не узнала вас обоих! — Она вздохнула. — Ах, думала ли я, когда вы уезжали из Москвы, что все так будет?» — «Милая Машура, я сам тогда ничего не думал и мало что знал. Но ты ошибаешься, полагая, что виноват синдикалист». Я чуть не сказал ей, что я накануне полной ломки своей жизни, что Анета и семья — лишь часть той перемены, и что мое изгнание из общества и жизни, которую я до сих пор вел, — не ограничено изгнанием из России, а пойдет дальше, что прах и суета достаточно уже владели мною. Но я все‑таки этого не сказал. Может быть, оттого, что это было еще слишком хрупкой моей мыслью, я не мог бы точно ответить, что именно собираюсь сделать; но что нельзя жить по–прежнему — было ясно.

Итак, разговор не пришел ни к чему. Все осталось по-старому, так же неясно и запутанно; но теперь и Машура оказалась втянутой в нашу историю. Возможно — потому она и изменила намерение ехать с мужем в Россию, а решила жить с нами у океана.

Не должен ли я сказать, что из всех периодов моей жизни эти два месяца в Сулаке были самыми странными? Должно быть — так. Они были месяцами прощания, перелома. Когда жизненная полоса изжита, начинается другая — человеку и радостно, и горько. Он приподнят, в тумане, и несколько экзальтирован. Кажется, что сейчас он сделает удивительный шаг, но и в прежнем есть вещи, с которыми тяжело расставаться.

Я помню нашу серую дачу, зеленые волны океана — такие широкие, покойные волны, отражавшие вечность, — и упругий ветер. Нигде нет такого ветра! Помню летние платья Анеты, Машуры, Машурины глаза, ставшие еще темнее и печальнее, Лизочку на морском берегу, даже синдикалиста в белых штанах — все это сохранилось в моей памяти. Одинокие прогулки далеко за Сулак, по берегу, там можно было часами дремать на песке, слушая океан, глядя, как бегут безбрежные облака. Там я испытал то удаление от людей и жизни, как бы возвращение к первоистоку, которое, вероятно, знали пустынники и основатели монастырей. Здесь не чувствовал я, что я адвокат, член общества и человек, одетый соответственно моде; пользуясь словами святого Франциска, я мог бы сказать: мой брат — океан, милые мои сестры — облака, травы, водоросли.

Здесь я так же был наг и душевно прост, как дети, рыбы, бабочки.

Иногда я читал вслух Евангелие. Как подходит эта книга к безлюдному океану, к солнцу, жегшему мне спину! Например, сказано, что когда Христос проходил близ моря Галилейского, то увидел двух братьев; они закидывали сети — быть может, как вон те рыбаки, что тянут канат. Он сказал: «Идите за Мною, Я сделаю вас ловцами человеков». Они оставили сети, жизнь, промысел, друзей и ближних и навсегда ушли с Ним. Как просто и как удивительно! Увидели, услышали — и у ш л и. А Иоанн и Иаков, с отцом их Зеведеем, починяли сети и тоже на Его зов ушли. Что это были за люди? Как они чувствовали? Этого я раньше никогда не понимал. Но теперь мне, малому человеку, которому неловко даже говорить о себе, мне казалось, что если бы я услышал такой голос, то — почем знать? — может, и я бы ушел, позабыв о патроне, Париже, Анете, Лизочке. Но ко мне никто не приходил, и я определенно не знал, во имя чего ухожу. Потому что не был ни социалистом, ни анархистом, ни христианином, и только жаждал быть чем‑то.

Что же касается Анеты, то Машурины надежды не оправдались: видимо, привязанность ее к синдикалисту крепла. Я этому не удивлялся: человеку, а особенно женщине, жить не прилепившись трудно, и когда началось мое удаление из ее сердца, оно должно было отдаться другому. Встречая ее в своем доме, за столом, иногда на пляже, у кабинок, с Лизочкой, я смотрел на нее как на добрую знакомую, с которой некогда был очень близок. Только минутами просыпалось былое, она напоминала мне Москву, мою первую, все же яркую и искреннюю любовь, стариков, благословлявших наш брак, — тогда я старался уйти подальше, к холмам, откуда были видны дюны и далекие паруса рыбацких лодок.

Однажды — это было в конце июля — я ужинал вечером в ресторане, один, довольно поздно. Потом ушел гулять; и у меня было такое чувство, будто я не скоро вернусь. Да и дома в этот день все имело какой‑то странный вид: Анета была возбужденней, что‑то хлопотала, перекладывала наспех вещи — вообще атмосфера явно ненормальная.

Как всегда, я шел берегом моря. Выдалась редкая ночь: так было тихо. Закат угас уже, звезды вышли своими легионами смело, и казалось, им как‑то радостней сиять над таким тихим водным зеркалом. Я шел немало, до одного своего любимого места: огромного камня, так заросшего мхом, что на нем можно было лежать как в постели. Я так и сделал. Рядом со мной был мой океан, чуть шипевший по песку; может быть, лишь мое ухо и слышало, как лопались его пузырьки. Думал я о жизни, океане и Евангелии, которое читал сегодня утром. Мой взор останавливался на медузе, принесенной к берегу, видной при свете звезд; иногда любовался свечением, летней флуоресценцией воды. Незаметно я заснул. Сколько спал, не знаю, но проснулся внезапно — и сел: мне казалось, что кто‑то есть рядом. Взглянув направо, увидел я светлую фигуру, задумчиво двигавшуюся по берегу; что это было, я не мог понять. Призрак, галлюцинация? Потом так же медленно незнакомый стал удаляться, — прямо по поверхности океана, с тем же задумчиво–покойным видом. Помню, мне не было страшно, и я не задал себе даже вопроса, кто это? зачем? почему? Занимался рассвет, тонкий пар дымился над водой, и далеко, сквозь его легкую пелену, виднелся зеленый огонь пассажирского парохода. Я встал и отправился домой. Мне хотелось петь какой‑то псалом, или божественный стих — читать вслух строки Евангелия.

У балкона меня встретила Машура. По ее виду я понял, что случилось нечто особенное. Я угадал. Запинаясь и волнуясь, сообщила она мне, что этой ночью уехала Анета с Лизочкой.

Конечно, так это и должно было быть. В короткой записке она писала, что не может больше выносить такой жизни, любит Берто ч ко мне не вернется. Надеется, что Лизочка не станет предметом раздоров; жить она будет у нее, но если захочу, я в любое время могу видеть дочь. Прилагался адрес: Париж и т. д.

Разумеется, мне не было весело. Особенно жаль стало Лизочку, то есть жаль, что ее нет со мной, и не будет. Будет ли она помнить обо мне, или забудет через несколько дней и совсем офранцузится в руках Берто? Вернее — последнее. Слишком она еще веселая зверушка, живущая мгновеньем. А может быть, даже хорошо, что она именно такая. Несомненно, жить ей будет легче.

К вечеру, несмотря на старания Машуры, меня охватила тоска. Я старался бороться; внушать себе, что нельзя же малодушничать с первых шагов. Это не помогало — ив результате я решил уехать с этого океана: все здесь стало для меня чужим, ненужным. Я распрощался с Машурой, тронувшейся в Россию, и переселился в Париж.

49
{"b":"208705","o":1}