Проснувшись, я обнаружил, что день уже вошел в силу. Наклонный столб света пометил мой лоб. Я приподнялся на локтях, выскользнув из-под небесного благословения, и, пару раз чихнув, увидел сброшенную Гретель гору одежды и промятую ее телесами кучу соломы, ее ночное ложе. Не получив ответа на зов, я выполз на четвереньках в коридор.
Стол громоздился посреди комнаты, как мы его и оставили. Услышав мое приближение, с него катапультировалась команда мышей. В поисках убежища они метались по комнате, словно их тягали за ниточки.
Я осторожно поднялся наверх, мягко ступая по лестнице, чтобы доски не скрипели; открыл дверь и увидел – по порядку – пару белых чулок, разбросанных по полу; сваленные друг на друга туфли; бордовые штаны Альбрехта, провисшие, как палая слива; сброшенный Анной корсет. Из-под холщовой простыни торчали три пары ног. Нос Гретель упирался в шею Анны. Плоские груди последней холодными блинами висели на ребрах, на которых к тому же покоилась пухлая рука Гретель. Я вспомнил кислое дыхание шлюх, воздух, подернутый гнилью, которую я вдыхал, как сладчайший из ароматов. Теперь вместо меня с ними возлежал Альбрехт Фельсенгрюндский, окоченевший, как труп, лишенный одежды и оттесненный пухлыми ягодицами Гретель на самый край матраса. Женщины стащили с него одеяло, разделив его между собой, так что у Альбрехта были прикрыты только ноги. Я поймал себя на том, что рассматриваю сморщенный моллюск его мужественности и неожиданно пышные волосы на упругой мошонке. Руки у него покрылись гусиной кожей. По животу, словно рябь, пробежала зябкая дрожь (может быть, это ему стало холодно от моего взгляда?). Я хотел подойти ближе – чтобы осмотреть простыни в поисках признаков успешного завершения предприятия, – но потом передумал. Пересказ всех подробностей входил в плату, так что мне нужно было лишь подождать; в мои планы вовсе не входило, чтобы Альбрехт проснулся и застал меня за разглядыванием его мужского достоинства. Поэтому я удалился, пятясь к выходу, как придворный – перед императором, и закрыл за собой дверь, мягко щелкнув защелкой.
Когда спустя где-то час Альбрехт спустился вниз, женщины еще спали. Он оделся и попытался пригладить – может быть, даже собственной слюной, – упрямый вихор на затылке. Я настежь открыл дверь лачуги, чтобы впустить солнце, и в его трезвом свете наблюдал разочарование маркиза; ведь стол был похож на разграбленный могильник, ковер попорчен молью, подушки, взятые напрокат у венецианца, роняли пух, а поверх всего этого лежала пыль и соломинки.
Я ничего не сказал, занятый последней буханкой хлеба. Альбрехт молча сел в кресло. Я дал ему немного хлеба и курятины, он взял их, не глядя, а потом долго и не без удивления рассматривал их у себя руках.
– Я их не тронул, – сказал он.
– Я вам верю. Хотя ничего зазорного в этом не было бы. Красотой надо делиться, ваша милость, и раз уж мужчины не могут похвастаться красотой, им приходится приобщаться к ней через прекрасный пол.
Господне воинство, я подмигнул парню! Альбрехт перевел взгляд со стакана на мою грудь, с груди – на лестницу и обратно – на свой стакан. Позже, вернувшись домой, я узнаю у Анны детали его совращения: после моего с Гретель ухода Альбрехт последовал за Анной в постель, она вела его за руку, как ведут ребенка – показаться нелюбимому родственнику. Выпитое вино и опытность Анны привели к тому, что, едва сняв одежду, маркиз уже был полностью готов – настолько готов, что разрядил свою аркебузу, как только Анна разделась. Преждевременно расставшись со своей драгоценной жидкостью, маркиз был безутешен. Весь обширный профессиональный арсенал Анны не смог подвигнуть его на вторую попытку. Женская страна, с ее привлекательными возвышениями и плодородными впадинами, больше его, кажется, не интересовала. Он побоялся проникнуть даже пальцем в ее тайну, в ее парадные черные двери, в ее упругие глубины.
– Можно было бы все так и оставить – и с большим удовольствием, – но тогда бы ты не получил то, за что платил. Потому я спустилась и позвала Гретель.
Читатель, мне стоило бы попросить своих нежных голубок – больше того, умолять их на коленях – повторить их воркование, достойное пера Сапфо. Сокрытый, как он полагал, за завесой их страсти Альбрехт быстро восстановил потенцию. Он честно работал над собой, пока все три участника не успокоились, добившись притворного или подлинного удовлетворения. Это извращение наверняка пустит корни в распаленном воображении маркиза. Подсказанное искусными шлюхами, оно станет краеугольным мифом его эротической жизни, а я буду его закулисным садовником и культиватором.
Альбрехт вздохнул с облегчением, только когда я закрыл за нами дверь моего дома. Ужасная перспектива увидеть женщин, спускающихся из спальни, чтобы поприветствовать нас, испортила его жалкий завтрак. Кстати, из-за его робости я так и остался голодным, не успев съесть холодную сосиску.
– Боги улыбаются нам, – сказал я, обращаясь к голубому небу.
Маркиз что-то буркнул в ответ и едва глянул вверх. Бок о бок мы повторили вчерашний путь, но в обратном направлении. Я подобрал с обочины брошенную им ветку ясеня, но Альбрехт не обратил на нее внимания: сегодня лопухи и маки останутся при своих головах. Дважды маркиз останавливался, прислушиваясь к бурчанию в желудке и открывая рот. Третий приступ завершился долгожданным очищением. Прислонившись к дубу, он рыгал и кашлял, извергая огромные количества полупереваренной массы – сколько животных погибло зазря. Я оставил его разевать рот над извергнутым завтраком и отправился в гущу травы искать родник. Но окрик Альбрехта вернул меня обратно. Поднимаясь на ноги, он объявил, что ему уже хорошо, большое спасибо, он более-менее пришел в себя.
За полмили до Фрауэнторских ворот я приготовился произнести отрепетированное признание. У Любоша Храбала и братьев Мушеков я узнал, что, для того, чтобы заручиться доверием жертвы, жулик должен вовлечь ее в свой заговор. Разве я не владел страшной тайной любовных похождений Альбрехта? И будет лишь справедливо раскрыть ему из солидарности свой секрет.
– Ваша светлость, – сказал я, – у меня есть еще кое-какие навыки, помимо профессий живописца и агента. Иногда мне приходится зарабатывать ими на хлеб-Альбрехт с подозрением уставился на меня. Был ли в его глазах проблеск страха – ожидание подвоха или шантажа, – или мне лишь показалось? Я поспешил его успокоить.
– Я мастер фальсификаций, ваша светлость. Когда появляется необходимость… или есть спрос. Но если посредственность можно спутать с массой ему подобных, то я – уникальный экземпляр. – Я извлек из кармана набросок «Околдованного конюха» Бальдунга Грина.
– Я узнаю ее, – сказал Альбрехт. – Уже встречал.
– Вы видели ксилографию, ваша светлость. А что на этом рисунке стало с лошадью? Взгляните на ведьму у окна – у нее нет факела.
– Это ты рисовал?
– Однажды увидев образец чей-то работы, я всегда узнаю руку мастера. Любой художник, ваша светлость, обладает своим неповторимым стилем – даже ничтожества. Это может быть способ наложения светотени или манера изображения глаз. Каким бы ни был почерк, он всегда четкий и узнаваемый, как подпись. Я могу определить автора картины также быстро, как вы узнаете человека в лицо. И скопировать его искуснее любого фальсификатора.
Я идеально рассчитал время своей речи, закончив как раз когда мы вошли в тень большой арки – где ты уже видел меня ранее, внимательный читатель, в компании с моим предыдущим «капиталовложением». Альбрехт никак не отреагировал на мою исповедь. Я испугался, что он решит донести на меня, и представил, как бегу из города, преследуемый воплями обманутых покупателей.
Только у моста до меня дошло, что он не нацепил свою маскировку.
– Черт возьми, – прошептал маркиз.
На мосту, прислонившись к перилам, стояли двое плотных мужчин, одетых как торговцы, но с кинжалами на поясе. Они прочесывали глазами людской поток. Альбрехт замедлил ход, но прятаться было негде. Фельсенгрюндцы заметили его прежде, чем он успел шагнуть на мост. Один из них побежал в нашу сторону, другой сунул в рот два пальца и громко свистнул.