Так, еще не умея говорить, я сделался преступником, виновным в коварном убийстве собственной матери.
Несколько месяцев – уже после крещения и похорон – я находился на попечении кормилицы, некоей Смеральдины, которая, видимо, по-своему любила меня, раз допускала до своей груди. Мы со Смеральдиной занимали верхний этаж отцовского дома, подальше от шумной мастерской с ее буравами, резцами и алебастровыми бюстами. Мой отец, со своей стороны, оставался внизу, из-за боязни сойти с ума привязанный к работе, как Улисс – к своей мачте. Между нами началось соревнование: кто кого переголосит. Сказать по правде, отец победил. Лишь к Рождеству я был допущен пред его очи; но даже тогда Смеральдине приходилось держать меня, а тетушки и дядюшки (с материнской стороны) пребывали в полной боевой готовности, на случай если что-то пойдет не так.
– У него полный комплект конечностей, – подытожил мой дядя Умберто, – и между ног все в порядке. Лицо только вот… неприятное… но когда он подрастет, может быть, все поменяется.
Анонимо Грилли хвастался набросками, сделанными в то время, когда моя мать была еще жива. Она была очень красивая женщина с почти идеальной фигурой – разве они забыли? Красивое дерево не дает порченых плодов. Получалось, что я был подменышем [1] или демоном, коварно проникшим в злосчастную утробу. Смеральдина, женщина набожная, закрыла уши обеими руками. Потом с извиняющейся ухмылкой она подняла меня с пола и явила взору родителя.
Благодаря своему уродству я вовсе не был очаровательным ребенком. Но, наверное, Смеральдина приучила меня улыбаться при виде нечетких очертаний отцовского лица, потому что я улыбнулся и даже загукал. Розовый кулачок моей левой руки, от которой в один прекрасный день будет зависеть мой успех, выпростался из-под одеяльца. И мой отец, как с замиранием сердца увидели все собравшиеся, протянул свой заляпанный глиной палец, чтобы я мог за него ухватиться.
– Есть узы, которые нельзя разорвать, – говорил мне отец всякий раз, когда вспоминал это мгновение. – Я не мог отвергнуть тебя, Томмазо. И я был хорошим отцом. Разве я, несмотря ни на что, когда-либо пренебрегал твоим воспитанием?
Родственники с облегчением вздохнули. После трогательной сцены воссоединения Смеральдина, заметив, как увлажнились глаза отца при взгляде на сына, осторожно пересадила меня на его колено. Так я и сидел, крепко вцепившись в отцовский палец, и таращился на лежавшие на столе инструменты. Анонимо Грилли (в поисках лучшей идеи) потянулся за шпателем и поднес его поближе ко мне. Наверное, я скосил глаза.
– Он будет художником, – сказала Смеральдина. – Как папа.
Если в раннем детстве я и нашел свое место в жизни отца, то оно находилось где-то на самом краю его неспокойного существования.
Анонимо Грилли был скульптором. Он родился и вырос во Флоренции. Отпрыск крепкого торгового рода, с самого детства он обнаружил все признаки самого неприбыльного таланта. Он умел создавать вещи своими руками, прекрасные вещи. В восемь лет он вырезал себе деревянные игрушки: небольшой зверинец со львами, лошадьми и медведями. К двенадцати годам, когда на его верхней губе стал пробиваться темный пушок, он лепил нимф из грязи на отмелях Арно. Его отец, Джакопо Грилле, сокрушенно потрясал кулаками по поводу артистических наклонностей сына.
– Я был для него позорным пятном, – сказал мне Анонимо. – Я ходил в грязной одежде, с нечесаными волосами и руками, вечно измазанными глиной.
Мой дед, Джакопо Грилле, был знаком со скульпторами только по флорентийским цехам. Их нанимали украшать виллы; они торговали гербами; они не годились в образцы для подражания для его сына.
– И не спорь с отцом, – говорил он, поднимая указательный палец. – Займешься шелком, мой мальчик, не прогадаешь.
Три года спустя скульптор Жан Булонь, более известный как Джамболонья, принял Анонимо в подмастерья. (Джакопо Грилле, оскорбленный и возмущенный сыновним непослушанием, тем не менее не мог отказать ему в чести служения, пусть и опосредованно, самому Великому Герцогу. И все же он отвернулся от мальчика и не простил его, пока смерть не разлучила их навсегда.) Отец надеялся, что он будет помогать самому фламандскому мастеру, но его не пустили дальше литейной мастерской. Под пристальным взглядом Антонио Сусини он помогал делать маленькие бронзовые копии работ Джамболоньи, которые, к вящей славе скульптора, продавались по всей Европе. Работа была жаркой и изматывающей, но Анонимо остался и обучался этому искусству три долгих года, пока однажды Сусини не замолвил за него словечко, и отца не сделали полноценным учеником.
Джамболонья, гениально работавший с глиной, не занимался непосредственным изготовлением статуй. Эта второстепенная процедура – обработка камня, которая несла на себе омерзительную печать физического труда, – доставалась его помощникам. Таким образом мой отец полировал дерзкие груди «Флоренции, торжествующей над Пизой» для палаццо Веккьо, взъерошивал буравом волосы Самсона и закреплял его знаменитую челюсть на вечном пике ее смертоносного полета.
В Болонье (где располагались основные мастерские мастера) отец встретил мою мать, Беатриче. Она была дочерью Антонио Раймонди, генуэзского торговца мрамором, который дал за ней завидное приданое. Казалось, будущее Анонимо обеспечено; тем более что в апреле 1574 года умер Козимо ди Медичи, великий тиран и покровитель искусств. Анонимо выслушал эту новость с восторгом. Сами понимаете, покойника нужно запечатлеть в камне. Мой отец должен был помогать Джамболонье лепить лицо и руки Великого Герцога.
Тело Козимо покоилось во дворце Синьории.
Недавно забальзамированный труп пахнет смолой, тальком и киноварью. Я представляю себе отца: как он выводит волосы деревянным ножом на модельном воске. С каким нервным вниманием под присмотром невозмутимых стражников он разглядывает знаменитую бороду, вполглаза следя за трупом – а вдруг он откроет глаза? И каким живым вышло его творение. Великий Герцог из глины, невзрачная масса, воспроизведенная в воске. С намеком: «Медичи бессмертны». Потом мой отец плелся в самом хвосте траурной процессии, которая направлялась в Сан-Лоренцо. Художники и краснодеревщики (многих из которых Боргини собрал на похоронах Микеланджело) украсили церковь черепами и скелетами. Анонимо восхищали эти скалящиеся memento mori. Он стоял за нефом – практически на улице – и рассматривал изображение покойного герцога поверх склоненных голов. Его снедали амбиции. Они горели в его груди, словно желание заполнить глубокий колодец своим собственным голосом. Он знал, что его ученичество закончилось. Ждет ли его теперь жизнь, полная спокойного мастерства, удел ремесленника? В церкви куда ни глянь – крикливая помпезность жизни, которая продолжается, несмотря ни на что. Богатые костюмы и роскошные подвески, расшитая золотом ткань балдахина, всяческие дары мертвых живым. По сравнению со всем этим черепа и скелеты казались героями какой-то нелепой комедии. Как Франческо ди Медичи утолял боль от осознания собственной бренности воспоминаниями об отцовских триумфах (триумфах, которым он в силу рождения и наследственности непременно будет подражать, а может быть, даже и превзойдет), так и Анонимо Грилли, утверждая свою художественную свободу, проложил дорогу к собственной судьбе.
Представив образцы восковых моделей, сделанных им в мастерской Джамболоньи, отец был принят в Академия дель Дизеньо, Академию художеств. Три года он обретался среди художников, скульпторов и архитекторов, которым покровительствовал Великий Герцог. Анонимо и Беатриче поженились; и вскоре его глиняные рельефы пухлых путти с ножками фавнов должны были дополниться произведением их собственной плоти. Когда Беатриче забеременела, Анонимо – на деньги из приданого жены – купил наш первый дом на виа дель Ориулло, где они думали породить и довести до совершенства своего первенца.
Через полгода после моего рождения и его сокрушительных последствий Анонимо Грилли призвали к себе шестеро консулов Академии. Убитый горем, он не смог подготовиться к комиссии как должно. Грубые наброски Дианы-купальщицы, нацарапанные за какой-то час, не спасли его от исключения. Не удовлетворившись убийством собственной матери, я лишил отца возможности следовать своему признанию.