Временами, говорил отец, я его ненавижу. Временами я ненавижу их всех, уцелевших в Освенциме, в ГУЛАГе, выдержавших пытки, ведь они, одиночки (вероятно, по праву), считают, что видели Истину. Некогда существовало высокое понятие — гуманизм, которое, в частности, предполагало отказ от всех и всяческих форм жестокого или унизительного отношения к человеку; это было почетное понятие, малоприменимое к будничной жизни и спорам, препятствующее реалистическому восприятию действительности. (Один-единственный раз я услышал тогда от отца это слово — реалистический.) Короче говоря, с такими людьми трудно общаться, рядом с ними чувствуешь себя легкомысленным дураком, и все-таки он мой лучший друг.
— Для каждого человека собственные проблемы — самые большие, — сказал дядя Мордекай как-то раз, когда у меня болел зуб. — Если тебе больно, то этот зуб — величайшая в мире проблема. И ты сам знаешь, как говорят о морской болезни: сперва боишься, что умрешь, а потом — что не умрешь.
Струнные квартеты и селедка. Огромные уши неподвижного Свейдна, которые вспыхивали красным, когда открывали топку, пиццикато Стефауна, звучавшие так, как, по-моему, звучали недра Фредды, глубоко под землей.
— Тогда, значит, самое время для «Хорала», эта вторая часть преисполнена смертной тоски. Вы слушали «Зимний путь»?[34]
— По-моему, песни звучат некрасиво.
— Когда слушаешь, вовсе нет. Та же интуиция, что привела Франца к стихам Клаудиуса, привела его и к Вильгельму Мюллеру[35], который в салонах Мендельсона встречался с Гёте и стихи которого после Венского конгресса были запрещены. Шуберт читает их в одном из подпольных журналов, каких в то страшное время было много, и его тотчас захватывает одинокое странствие по сельской Италии. Ни единого существа во всех двадцати четырех стихотворениях, кроме Смерти. Послушайте как-нибудь песню номер тринадцать, «Der greise Kopf», «Седины», где Шуберт неожиданно переходит на соль мажор: «und hab’ mich sehr gefreuet»[36], — когда речь идет о смерти. Сыграем?
Я полулежал на кухонном диване, а вокруг меня витали экзистенциальные вопросы «Хорала», но, прежде чем уснуть, я осторожно приоткрыл окно на Скальдастигюр, чтобы прохожие могли послушать.
~~~
Президент был информирован и дал согласие.
По просьбе начальника протокольного отдела он послал приглашение французскому послу. «Семейный прием в Хёвди в присутствии президента Исландии и его супруги».
— Жаль, нет у нас настоящей наградной системы, — сказал президент, едва войдя, — а то можно бы понавешать друг на друга побрякушек или титулы раздать. Вид у нас у всех — будто прямиком со скотного двора явились.
Кстати, сам он прибыл именно оттуда. Между ним и его женой Йенсиной существовала негласная договоренность хотя бы раз в две недели проводить один день дома, на ферме, доить коров, чистить хлев, ремонтировать и убирать.
Ради Исландии он не стал возражать тем, кто лучше знал могущество одежды, и облачился в темный костюм, галстук и рубашку. Но спустя много лет сказал мне, что в тот день, когда Йенсина сделалась первой леди страны и поневоле отправилась к портнихе, она горько рыдала: «Неужто я никогда больше не надену фартук?!» А когда портниха сняла с нее платье, она почувствовала себя так, будто ее лишили девственности, — сразу стали заметны седые пряди и щербатый зуб наверху. Ее вертели и так, и этак, набрасывали на плечи разные ткани, а изредка велели посмотреться в зеркало. Всю ночь Йенсина плакала: «Ну зачем ты стал президентом? Разве нам было плохо? А туда я не гожусь». Сперва я посмеивался над тем, как плохо она владеет языком, но в конце концов не мог не согласиться: быть президентом — значит прописаться «там». Н-да, она положила голову на мое плечо и смотрела на меня, как ребенок смотрит на взрослого. «Я просто не узнаю тебя, когда ты там. — И, помолчав: — Да и себя, поди, скоро перестану узнавать». Вот тогда-то в темноте спальни впервые вспыхнули на стене слова: «Власть уродует». Уверяю тебя, Пьетюр, до того дня я наивно полагал, что как политик, а теперь как первое лицо в государстве — независимо от моих реальных властных полномочий — я еще и первый слуга государства. Что политика есть труд служения, независимо от правизны или левизны идеологической позиции.
Но вернемся к детскому празднику.
Как самозваный детский министр без портфеля я был в белой рубашке и при бабочке; скобки на зубах и приглаженные с помощью воды волосы довершали маскарад; другим мальчикам я велел одеться так же. И по этому поводу нахалюга Бенедихт, отпрыск министра юстиции, наговорил кучу гадостей.
Узнает ли меня посол?
Маловероятно. В тот достопамятный час в саду он стоял к нам боком, недвижно глядя во тьму и откровенно презирая нас, туземцев.
Начальник протокольного отдела отрепетировал со мной определенные церемонии. Когда посол пожмет мне руку, я, представитель детворы должен непроизвольно воскликнуть: «Comment allez-vous, Monsieur l’Ambassadeur?»[37]
Я так и сделал, после чего распахнул дверь и широко улыбнулся, демонстрируя ему нержавеющую сталь скобок.
Нет ничего более уродливого, чем скобки на зубах у вполне симпатичного молодого человека.
Или у девочки. Хотя, пожалуй, тут есть и кое-что положительное: обладатель скобок получает передышку, наподобие карантина, чтобы затем раскрыться во всей красе. Носить скобки — значит быть на стадии куколки, на самом пороге жизни. Лишь бы угри не высыпали, ведь это сущий кошмар. Посол брезгливо отвернулся от меня. Однако ж я был не единственный, кто, так сказать, вооружился до зубов. Не спрашиваясь у Оулавюра, я проследил, чтобы поголовно все дети обзавелись этим оружием.
Рядом с послом семенила малютка Жюльетта, которая не преминула показать мне язык, в отместку я зажал рукой нос и тихонько сказал:
— От тебя рыбой воняет.
Подобно тому как Клемансо смутился, когда генерал Фош попытался вручить ему собственный его бюст из имитации терракоты, так смутился и наш президент, когда посол, откашливаясь и извергая потоки слов, передал ему бюст французского коллеги. А бюсты политиков уродуют общественные помещения ничуть не меньше, чем зубные скобки. Вдобавок, не в пример скобкам, они не приносят совершенно никакой пользы.
В соответствии с протоколом президенту надлежало подмигнуть мне, чтобы я «с восторженным возгласом» на чистейшем французском языке восхитился драгоценностями супруги посла, но теперь он вместо этого был вынужден второпях импровизировать благодарственную речь за четвертый бюст в своей коллекции. Оулавюр стоял с ним рядом.
— Неужели мне придется заказать собственные бюсты и отдариваться ими? — негромко ужаснулся президент.
— Un travail d’art excellent[38]. У нас в Исландии тоже есть скульпторы. Вы, наверное, побывали в музее Эйнара Йоунссона?[39] — вставил Оулавюр.
— Увы, нет. Но я наслышан о нем, — соврал француз. — Как бишь его имя?
— Самуэль Йоунссон[40].
— Совершенно верно. Весьма крупный скульптор.
— Он был большой поклонник Кришнамурти[41] и Безант[42], и я угадываю те же источники вдохновения в подаренной вами скульптуре, то же стремление к диалогу меж духовным и… астральным, без чего мы, люди, просто плоть и кровь. Carne et sangre.
— Кончай городить чепуху, Оулавюр, — оборвал президент. — Вот уж не знал, что ты так увлекаешься теософией.
— Да я и не увлекаюсь, наоборот. Однако, Monsieur, разрешите представить вам мою niece[43] Леонору, — сказал Оулавюр, вытаскивая из-за печи девочку. Единственным козырем Леоноры были косы — длинные, до колен.