— А почему он сидит за стеклом? Какие это птицы около него ходят?
— Лебеди. Он пишет лебединым пером, — фантазировала она явно под влиянием места, каковое они сподобились посетить. — Писателя здесь держат, чтобы он был постоянно у людей на глазах. Пишет о том, что случилось, а иногда и о том, что случится… Выходит, может натворить неприятностей. А теперь спойте на прощание.
Дети простуженными голосами затягивали песенку из рекомендованных для исполнения:
А в Блабоне, а в Блабоне
восседает мышь на троне.
Шевелит усами,
шевелит усами.
Я здесь правлю, ей-же-ей,
безо всяких королей.
Разбирайтесь сами,
разбирайтесь сами.
Их остроконечные капоры мелькали среди заснеженных кустов. Это выглядело даже мило, голоса утихали, и наступала вожделенная тишина — слышалось только шлепанье лебединых лап по полу, — одиночество и грусть. Я грел потрескавшиеся руки над раскаленной печуркой и неохотно возвращался к страницам на столике.
Уж я предскажу все, что случится с блаблаками, изображу их чванство, глупость и зависть, которая даже самых лучших спихивает с верхушки лестницы вниз, а ведь могли бы узреть широкие горизонты и указать путь другим. Если хоть половина моих пророчеств сбудется, попомните меня надолго! И я писал в злобе, с гневной жаждой мести. Не доверял магической силе слов, скорее полагался на предчувствия, сверхвпечатлительность художника, которая помогает прозреть будущее в беспокойных видениях. Это побуждает к действиям, по видимости непоследовательным, а порой и противоречащим рассудку, но разве свидетельствует история человечества о разумном выборе пути? А может, эта неразумность деяний всего лишь кажущаяся?
Во всяком случае, я горячо заклинал молодое поколение, дабы руководствовалось разумом больше, нежели их деды и отцы. Только вовсе не был уверен, удастся ли их привлечь для нашего дела.
Бывало, кто-нибудь из посетителей буркнет, в Блабоне, мол, вроде бы все наладилось, но вид у жителей столицы по-прежнему был кислый. Кажись, и свободу получили, однако никто не спешил высказаться насчет новых властей, ежели выражали недовольство, то лишь с глазу на глаз соседу, проверенному годами дружбы. Развелось великое множество ушей, ловивших слова, не для них предназначенные, и передававших все „куда надо“. А позднее в темных сенях вырастали фигуры унылых личностей, препровождавших мнимых виновников на допрос. Порой все обходилось поучением: язык-де что конь — надобно держать в узде, чтоб не понес, однако записывали имена всех, кто сеял сомнения, подрывал престиж Директора, бывшего теперь шефом Внутреннего Порядка, и манили людей возвращением королевства. И находились такие, что спешили указать на других, лишь бы отвести подозрения от себя, обвиняли невинных, только бы проявить свое рвение на службе у новой власти. Никто толком не знал, кто ее выбрал, но результаты чувствовались весьма осязаемо — железной дланью власть склоняла непокорные шеи, докучала, точно камешек в ботинке.
Говорят, кое-кто украдкой прижимался ухом к стене ратуши и даже через толстые стены слышал звяканье цепей, стенания заточенных в подземельях.
И блаблаки притихли, присмирели, воодушевление в них погасло. Избегали застолья по семейным праздникам — за столом неожиданно появлялись непрошеные гости, хозяину незнакомые, а вели себя столь дерзко, что об имени никто не решался спросить. Сосредоточенно прислушивались к тостам, бесцеремонно присматривались к говорунам — хотели запомнить лица, а порой даже просили повторить какие-то слова, чтобы правильно записать: дескать, им платят за правду, не за выдумки.
Ввели новые деньги, поскольку королевские талеры стали нумизматической редкостью, их разве что в музее увидишь, с тех пор как председатель Волдырь очистил казну — растратил, так деликатно называли воровство. Да и верно: украсть можно кошелек, а не все хитростью отобранное у жителей столицы золото, конечно же, сие просто растрата, растрата трехсот двадцати семи кожаных мешков, набитых дукатным золотом.
Вместо кожаных кружков с вытисненным кукишем выпустили жестяную монету, названную РОБОМ, роб делился на десять РАБОТУЛЕК. Таким жестом по отношению к цехам и ремеслу надеялись оживить работу, товарами заполнить лотки и полки в лавках. Поначалу вроде бы что-то сдвинулось, даже не самый худой товар пошел, вырабатывали его мастера, не всякие там самозванцы портачи, оживилась торговля, и деревня потянулась в базарные дни с нагруженными возами в город. По ведомствам заговорили, дерут, дескать, несправедливые цены, не обойтись без новых контролеров, и пошли доверенные тройки в дома непрошеными врываться, проверять, где сапожник кожу купил, а портной домотканым холстом и крашеными сукнами обзавелся, в кладовку глаз запускали, а руку — в постель, под матрац; вдруг да набитый кошелек хозяина под ребро давит, спать не дает.
После очередного такого визита контрольная тройка являлась в новой обувке или добротном кафтане, а карманы оттопыривались от робов; и хотя контролеры между собой поговаривали, ремесленник-де быстрехонько все себе возместит, он, как ни странно, смурнел и терял охоту к работе, а чинуши контролеры не оставляли его вниманием — в постоянные клиенты, а то и в тайные сообщники набивались, с охотою соглашались в прибылях участвовать. Разве не необходимы трутни в улье, а щуки в озере? Разве хозяйка не щиплет перо из живого гуся целыми горстями, а гусь громко выражает удовлетворение: лучше перьев лишиться, чем сподобиться ножа и противня? Перья на гусиной грудке быстро отрастали, а деньги с тихим звоном падали в кошель. И цены все росли, ибо купец своего не хотел упустить и возмещал убытки.
Старые да опытные советовали сохранять спокойствие: любую власть приручить можно, лишь вопрос времени, потому, кто в лапу берет, приучится и с руки есть. Молодые гневались, ворчали, не для того, мол, переворот совершали, прочь из замка выгнали зажравшихся паразитов, чтобы опять целые годы ждать достатка. Маскировали лица бородами, пышными усами, на лоб челки спустили, сзади стручьями закрученные волосы, будто сошли со старых портретов. Со спины их часто за девушек принимали: сыщик разлетится, ласково ущипнет или похлопает по заду, парень обернется — морда злая, по-разбойничьи заросшая, обольститель ноги в руки, только его и видели.
Недовольство ширилось, как эпидемия гриппа. Снова неизвестные руки выписывали на стенах лозунги:
У шпионов много дел —
в ратушу Директор сел.
Сколько вдов, сирот оставил,
сколько виселиц наставил!
Или рифмованные стишки, выражающие сомнение насчет того, как ведется следствие:
Законы такие —
всегда виновны другие:
сапожник, лавочник, пекарь.
Шпик укажет, суд накажет,
знай свой долг — лупи в ладоши,
хлеба не прибудет больше!
Шепотом мне пересказали и такие стихи, которые призывали к переменам:
Вон Директора с поста —
баб посадим на места!
Баба, правда, зла как черт,
всякий грош поставит в счет,
всякого купца облает —
все же денег ей хватает.
Как ни кинь — один ответ:
надо баб сажать в совет!