Все это звучало достаточно оскорбительно для моего новообретенного мужского достоинства.
– Нам следует спрятать и девушек, – сказал я. – Может, мы выберем сами?
Дед сурово посмотрел на меня:
– Лишь молодой пес брешет над костью. Разрешаю тебе идти.
Так настал горький для меня час, когда рослые юноши остались в Трезене, а невысокие и легкие отправились в горы, ведомые кураторами, двумя недовольными знатными мужами нашего дома. Хотя уродливые и больные остались в Трезене, мы ощущали себя опозоренными на все времена. В горах мы провели пять дней: спали в сарае, охотились, лазали по скалам, дрались на кулаках, преследовали бегом зайцев, досаждая нашим хранителям и пытаясь доказать самим себе, что мы все-таки на что-то годны. Кого-то клюнул в глаз ворон, один или даже двое обзавелись, как мы узнали потом, детьми: в отдаленных горах девушки тихи, но охочи. А потом кто-то приехал на муле и сказал, что критяне уплыли к Терею и мы можем возвращаться домой.
Шло время, я подрастал, но так и не догнал ровесников, а борцовская площадка приносила мне одни огорчения, поскольку даже юноши младше меня на целый год могли оторвать меня от земли. Я более не надеялся дорасти до четырех локтей; во мне и трех с половиной не было, а ведь уже близилось мое шестнадцатилетие.
Когда начались пляски, тревоги мои улетучились, и за танцем я слышал музыку. Я любил проводить зимние вечера в чертоге, когда лира переходила из рук в руки, и всякий раз радовался, замечая, что люди ждали моей очереди. В один из таких вечеров у нас гостил знатный муж из Пилоса. Пел он хорошо и в виде любезности исполнил для нас повесть о Пелопе, герое-основателе нашего рода. Это была не та песня, которую любили в Трезене, – про то, как Пелоп участвовал в состязании колесниц, стремясь добиться руки дочери царя землепоклонников,[22] который убивал всех женихов своей дочери, пока хитрость с восковой колесной чекой не выбросила ревнивого отца из колесницы. Его песнь рассказывала о юности Пелопа, о том, как любил его Посейдон синекудрый, предупреждавший юношу о землетрясении, когда тот прикладывал ухо к земле; его и назвали Пелопом, утверждал сказитель, за то, что на щеке у него так и осталось пятно от земли.
«Так вот откуда явилось то предостережение, – подумал я про себя. – Не бог говорил со мной; способность эта досталась мне по наследству – словно красивый голос этому певцу. И я получил ее от матери».
На следующий день, еще не успокоив свое сердце, я отправился на поиски друзей, но все были заняты борьбой. Я стоял возле площадки и смотрел на белую пыль, долетающую до ветвей платана, слишком гордый, чтобы бороться с ребятами моего собственного веса – ведь все они были моложе меня.
Я смотрел, как, напрягаясь и кряхтя, они стараются поднять друг друга и бросить оземь; и мне вспомнилось, что и мужа легко повалить, если что-нибудь остановит его ногу, когда он переносит на нее свой вес. Потеря равновесия валит его, и мне самому случалось споткнуться о придорожный камень. Я поглядел на ноги, потом на напряженные тела и задумался.
И тогда здоровенный Малей, шаркая ногами, направился в мою сторону, выкрикивая:
– А ну-ка, Тесей, давай поборемся.
И зашелся в хохоте – не потому, что ненавидел меня, просто привык так поступать.
– А почему бы и нет? – ответил я.
Он хлопнул себя по ляжкам и издал боевой клич. Пока мы сближались и он тянул ко мне руки, чтобы оторвать меня от земли, я сделал выпад в сторону, заставив его чуть наклониться, и тут же выполнил подсечку. Соперник мой рухнул как камень.
Под защитой клубящейся пыли я с ловкостью бросал наземь юношей Трезена, используя лишь один этот прием; но однажды, проснувшись с чувством удачи, я без всякой причины отправился в гавань. Там стояло купеческое судно, пришедшее из Египта за шкурами и рогами. Двое обнаженных мальчишек с бронзовым загаром, гибких, как змейки, возились на палубе. Они боролись, а не дрались, и, хотя передо мной были явно новички в этом деле, я сразу понял, что у них есть чему поучиться. Прихватив сладких фиг и меда, я поднялся на палубу, а оставил ее, усвоив дюжину приемов ничуть не хуже моей подсечки, позволяющих бросить на землю более тяжелого соперника. В те дни я не знал, что египтяне преуспели в этом искусстве, и усмотрел в этом откровение, волю бога.
Теперь, конечно, куда ни глянь, только афинский стиль, так что снова, если хочешь себя показать, следует выбирать противников своего веса. Я до сих пор сужу поединки борцов на играх в честь Посейдона,[23] потому что это радует людей. Иногда я задумываюсь над тем, кто будет править борцами на играх в честь моих похорон. Некогда я надеялся, что это будет мой сын, но теперь он мертв.
А тогда в Трезене даже мужи приходили, чтобы поглядеть на мою борьбу, и с некоторыми я вступал в состязание. Хотя они успевали разучить несколько моих захватов, я всякий раз был чуть быстрее, предвидя их действия. Люди начали поговаривать, что между мной и богом, конечно, есть какая-то связь: разве мог бы я побеждать столь рослых мужей, если бы колебатель земли не валил их на землю своей дланью.
Итак, к семнадцатилетию я приближался в большом согласии с самим собой, хотя ростом едва перевалил за пять с половиной футов. Это не мешало мне в отношениях с девушками, и они рожали от меня настоящих светловолосых эллинов. Лишь один вышел смуглым и темноволосым, но таким был и родной брат моей подруги.
Настал месяц моего семнадцатилетия. И во вторую четверть луны, в день моего рождения, мать сказала, позвав меня к себе:
– Пойдем со мной, Тесей, я должна кое-что тебе показать.
Сердце мое остановилось на миг. Столь давно хранимый секрет подобен перетянутой струне лиры, которая может лопнуть от дуновения воздуха или прикосновения перышка. Безмолвие окутало меня – так было перед землетрясением.
Я отправился вместе с ней; мать вывела меня через заднюю дверь на дорогу, поднимающуюся к горам. Я неслышно ступал на полшага позади нее. Тропа привела нас в ущелье, подножие которого поросло зеленевшим папоротником, поверху усыпанным листвой; по глубокому дну его сбегал горный ручей. Мы пересекли поток по огромному плоскому валуну, брошенному сюда гигантами в незапамятные времена. И все это время мне казалось, что на спокойном лице матери я вижу печаль, и сердце мое холодело; не так должна выглядеть женщина, которую почтил бог. Мы свернули от ручья и вступили в священную рощу Зевса. Она состарилась еще во времена берегового народа, раньше нас владевшего этой землей. Но и наши предшественники говорили, что возраст этой рощи нельзя и представить.
Стояла такая тишь, что можно было услышать, как падает с ветки желудь. Наступила весна, и огромные разлапистые ветви только что покрылись нежной листвой, а вокруг стволов, которые едва могли обхватить, взявшись за руки, двое мужей, блеклыми звездочками пестрели тенелюбивые цветы. Пахло прошлогодними палыми дубовыми листьями, мягкими и черными или еще шелестящими и бурыми. Всю дорогу мы промолчали, и теперь даже хруст сучка под ногой казался громким.
Посреди дубравы располагалось самое священное место, куда Зевс метнул свою молнию. Сраженный им древний дуб уже почти сгнил – так давно это было.[24] Но хотя огромные ветви дотлевали среди зарослей ежевики, пень еще торчал одиноким зубом, тая в себе остатки жизни, – бледно-зеленые ростки пробивались на корнях, словно колени, выступавшие из почвы. Место это настолько священное, что ни одно деревце не посмело вырасти на земле, пораженной тучегонителем. Сквозь прорехи в зеленой крыше можно было видеть море.
Моя мать шла в своих сандалиях с золотой застежкой, приподнимая спереди юбку, чтобы не испачкать ее о склон. Пробиваясь сквозь листву, солнечные лучи падали на ее прекрасные, отливавшие бронзой волосы, на выступы под корсажем, открывавшим розовые кончики подрагивающих грудей. Широко расставленные серые глаза под широким лбом, мягкие брови, почти сходившиеся над гордым прямым носом; их очертаниями, как и плавным изгибом век, она особенно гордилась. Как у всякой жрицы, рот ее был создан для тайн, однако он оставался серьезным, а не лукавым, как иногда бывает. Хотя сам я, конечно, не мог видеть этого, но люди говорили, что мы с ней похожи; особенно приятно было слышать, что мне достались ее глаза. (Конечно, мои-то казались из-за загара более голубыми, и подбородок был мой собственный, ну, может, отцовский.) Но тогда – как давно это было – я видел в ней прежде всего жрицу, к которой никто не смеет подступиться с расспросами. Богиня словно бы вооружила ее; поэтому, если бы она объявила мне, что отец мой – хромой перегонщик Фиест, составлявший благовонные отвары для ее купания, или свинопас из далеких гор, позор даже не коснулся бы ее – только меня.