На следующий день мы вместе спустились к «камню скорби». Он упал с неба давным-давно – в незапамятные времена. Стены дворика, окружавшего камень, утонули в земле и поросли мхом, шум дворца уже не доходил сюда. Здесь, в норе между камнями, жил священный змей, но он показывался лишь моей матери, приносившей ему молоко. Мать положила на алтарь мой медовый пирог и сказала богине, кому он предназначен. Уходя, я оглянулся на свой дар, оставшийся на холодном камне, и вспомнил живое дыхание на моей руке, прикосновение теплых мягких губ.
Я сидел, окруженный домашними псами, возле двери, ведущей в Великий чертог, когда вошел дед и обратился ко мне с приветственным словом.
Я встал и ответил – никто не смеет забываться перед царем. Однако глаза мои были опущены долу, и я водил пальцем ноги по трещине в плите пола. Псы помешали мне услышать его шаги, иначе бы я просто ушел.
«Если уж даже он способен на такое, – думал я, – как можно доверять богам?»
Дед снова что-то сказал; не поднимая глаз от земли, я ответил ему коротким «да». Я просто ощущал, как он в задумчивости возвышается надо мной. Наконец дед произнес:
– Пойдем-ка со мной.
Я последовал за ним по угловой лестнице в его собственный покой наверху. В нем он родился, зачал мою мать и своих сыновей, в нем же и умер. В ту пору я редко бывал там; в старости же он проводил здесь все свои дни, потому что комната выходила на юг и труба из печи Великого чертога обогревала ее. Царское ложе на дальнем конце – шесть ступеней в ширину, семь в длину – было изготовлено из кипариса, инкрустированного и полированного. На синее шерстяное одеяло, по краю украшенное вышивкой – летящими журавлями, – моя бабка потратила полгода труда. Возле ложа стоял окованный бронзой сундук с одеждой деда, а на расписной подставке – шкатулка слоновой кости с его драгоценностями. Оружие было развешано по стене: щит, лук, меч и кинжал, охотничий нож, увенчанный высоким гребнем шлем из нескольких слоев шкур, покрытый изнутри поизносившейся пурпурной кожей. Более ничего замечательного не было – если не считать шкур на полу и кресле. Он сел и указал мне на скамеечку возле своих ног.
Снизу, вдоль лестницы, доносились приглушенные звуки из чертога: женщины оттирали песком длинные, уложенные на козлы столы и, ругаясь, прогоняли мешавших им мужчин; шаркали ноги, раздавались смешки. Дед чуть наклонил голову к плечу – как старый пес на ступеньке. А потом опустил руки на спины резных львов, служивших подлокотниками кресла, и сказал:
– Ну, Тесей? И на что ты изволишь сердиться?
Я поднял глаза, но не выше его руки. Пальцы деда легли прямо в пасть льва; на указательном было царское кольцо Трезена с изображением Матери Део на столпе. Я молча потянул к себе медвежью шкуру, лежавшую на полу.
– Когда ты станешь царем, – продолжал дед, – то будешь управлять лучше нас, правда? У тебя умирать будут только уродливые и подлые, а отважные и прекрасные будут жить вечно. Так ты представляешь себе правление?
Я заглянул ему в лицо – не смеется ли дед надо мной. Выражение на нем было такое, словно бы жрец с острым ножом только приснился мне. Он протянул руку и привлек меня к своим коленям, запустив пальцы в мои волосы, словно в собачью шерсть, когда его псы являлись напомнить о себе.
– Ты знал царь-коня, он был твоим другом. Значит, тебе известно, что он сам выбирал, быть ему царем или нет.
Я молчал, вспоминая боевой клич громадного жеребца и его поединки.
– Ты знаешь, что он жил как царь: первым подходил к еде, брал ту кобылицу, которую пожелает, и никто не требовал, чтобы он работал.
Я открыл рот и сказал:
– Но ему же приходилось драться за это.
– Да, верно. Но когда миновала бы пора его расцвета, какой-нибудь молодой жеребец победил бы твоего друга и отобрал у него царство… Тогда он умер бы жестокой смертью или же, изгнанный своим народом и лишенный всех жен, доживал бы свои дни в бесчестье. Ты ведь видел, каким гордым он был.
– Он был таким старым? – удивился я.
– Нет. – Большая морщинистая ладонь невозмутимо лежала на львиной маске. – Среди коней он был не старше, чем Талос среди мужей. Он умер по другой причине. И я расскажу тебе почему, а ты слушай, даже если не поймешь меня. Когда станешь старше, если я еще буду здесь, то повторю тебе эту повесть. Если же ты ее больше не услышишь, то в свое время кое-что вспомнишь.
Пока он говорил, между крашеными стропилами жужжала залетевшая внутрь пчела. И звук этот до сих пор пробуждает во мне воспоминания о том дне.
– Мальчиком, – начал дед, – я знал одного старика – как ты меня. Только он был еще старше, чем я теперь. Это был отец моего деда. Силы оставили его, и он все сидел или у очага, или на солнце. Он рассказал мне историю, которую я сейчас поведаю тебе, а ты, быть может, однажды передашь ее собственному сыну.
Помню, тогда я поглядел вверх, проверяя, нет ли на его устах улыбки.
– Давным-давно (так говорил мой прадед) наш народ обитал на северных землях за Олимпом. Потом он сказал, что наши люди тогда не знали моря, и рассердился, когда я усомнился в этом. Но зато у них было море травы, тянувшееся от одной стороны горизонта до другой. Жили они от приплода собственных стад и не строили городов; когда вся трава бывала съедена, перебирались в другое место, обильное травой. Они не горевали по морю, как делали бы мы, и по тем добрым вещам, которые рождает вспаханная земля; они их не знали, как не знали и многих ремесел – ведь они были скитальцами. Но над ними всегда было широкое небо, устремляющее человеческий разум к богам, и свои первые плоды они отдавали вечноживущему Зевсу, посылающему дожди. Во время странствий знать ездила в колесницах, охраняя стада и женщин. Они, как и теперь, принимали на себя груз опасности; такую цену платят мужи за честь. И по сей день, хотя мы живем на острове Пелопа,[11] возводим стены, сажаем ячмень и оливы, кража скота все равно карается кровью. Но конь – это еще большее. Кони помогли нам отобрать эти земли у берегового народа, жившего здесь до нас. Конь – это знак победителя, и это помнит сама наша кровь. Постепенно эти люди стали уходить на юг, оставляя свои прежние земли. Быть может, Зевс не посылал им дождя, или народу сделалось слишком много, или же на них напирали враги. Но прадед мой говорил, что шли они по воле всеведущего Зевса, потому что здесь обитали их мойры.[12]
Он задумался и умолк. Я спросил:
– А что это такое?
– Мойра? – проговорил он. – Это законченный облик нашей судьбы, контур, охватывающий ее. То, что предназначено нам богами, та часть славы, которую они выделяют нам; предел, которого мы не должны переходить; предреченный конец. Все это и есть мойра.
Я подумал над его словами, однако понять их было мне не по возрасту.
– А кто говорил им, куда идти?
– Владыка Посейдон, который правит всем, что лежит под небом – сушей и морем. Он отдал приказ царь-коню, и тот повел людей.
Я распрямился. Эти слова были понятны.
– Когда им были нужны новые пастбища, коня отпускали на волю; и он, заботясь о своем народе, как то советовал бог, вынюхивал пищу и воду. Здесь, в Трезене, когда царь-конь замещает бога, его ведут по полям и через брод. Так делается в знак памяти. Но в прежние годы он бегал свободным. За ним следовала знать, чтобы пробиться с боем там, где ему преграждали путь, но лишь сам бог говорил коню, куда надо идти. И потому, прежде чем отпускать коня, его обязательно посвящали. Ведь бог вселяет свои желания только в свое. Способен ли ты это понять, Тесей? Ты знаешь, когда Диокл охотится, Арго загоняет добычу для него, но ради тебя не станет этого делать, а сам Арго способен добыть лишь мелкую дичь. Но, будучи псом Диокла, он знает его замыслы.
Царь-конь показывал путь, знать расчищала его, а царь вел народ. Когда работа царь-коня завершалась, его возвращали богу, как ты видел вчера. И в те дни, говорил мой прадед, так поступали не только с царь-конем, но и с царем.