Потрясение заставило царя онеметь; взяв его за руку, я сказал:
– Присядь, господин мой. Прости меня. Я сейчас все тебе объясню.
Я подвел его к креслу. Ухватившись за его спинку, он замер, пытаясь отдышаться. Я склонился над ним, раздумывая, что еще сказать; тут с балкона явился белый пес и направился к пролитому вину. Шагнув вперед, отец схватил пса за ошейник. Я услышал шорох женских одежд и певучий звон украшений; неслышная доселе жрица Медея, о которой я успел позабыть, укоризненно качала головой. Тут я все понял.
Не так холодна цикута, не столь пронзителен кислый укус, как та мысль, что поразила меня. Я замер как камень, женщина отправилась вместе с псом к двери, а я, даже не пошевелив рукой, позволил ей выйти. Царь оперся на изголовье кресла, словно бы лишь это удерживало его на ногах. Наконец я услыхал его голос, хриплый и низкий, словно предсмертный.
– Ты же сказал – девятнадцать! Ты же говорил, что тебе девятнадцать!
Эти слова пробудили меня. Я подобрал кратер с пола, понюхал осадок и поставил чашу перед ним.
– Не важно, – проговорил я. – Хватит того, что погостил у тебя. Ну а что касается всего прочего, к нам это более не относится.
Он на ощупь обошел кресло, сел и закрыл лицо руками. Я отстегнул перевязь и положил меч возле чаши.
– Возьми это, – проговорил я, – если знаешь это оружие, и используй как найдешь нужным. Это не мой меч: я нашел его под камнем.
Я видел, как впиваются его ногти в кожу на лбу. Он издал звук, подобный тому, что исходит из груди стиснувшего зубы мужа, когда извлекают копье, нанесшее ему смертельную рану. Он зарыдал так, будто бы душа рвалась прочь из его тела, я же, застыв словно изваяние, мечтал провалиться сквозь землю или раствориться в воздухе.
До этих слез я не видел в нем отца, но теперь ощутил родство – похолодев от позора перед лицом такого падения. Я чувствовал стыд, словно бы сам был во всем виноват. Пол был заляпан пятнами густого вина и следами; от вина в кратере несло болезненной сладостью и кислятиной. На противоположной стороне комнаты кто-то повернулся: я увидел открывшего рот слугу. Заметив мой взгляд, он попытался буквально вжаться в стену. Я бросил:
– Царь велит тебе уходить.
И он заторопился прочь.
Пламя угасло, оставив свою горячую сердцевину; тепло и безмолвие угнетали меня, а еще эти пальцы царя, впившиеся в седины. Обратившись спиной ко всему этому, я вышел на балкон – между двух раскрашенных колонн. Снаружи как-то вдруг разлилась тишина, над которой царил лунный свет. Темные горы сомкнули свой круг, бурые, словно мутный янтарь. Внизу на стене двое часовых встретились, скрестили копья и разошлись. Негромкий на расстоянии голос певца выводил слова сказания под тихий звон лиры. Цитадель возвышалась между землей и небом, охваченная тихим сиянием, что, казалось, исходило из ниоткуда, а внизу скалы со всей темной мощью титана припадали к земле.
Руки мои лежали на перилах, я разглядывал стены, чьи корни уходили прямо в скалу. Так я стоял, и все вокруг вливалось в меня певучей морской волной, наполняло мое сердце, покойной водой останавливаясь в его глубинах. И я подумал: «Вот в чем моя мойра».
Душа моя напряглась, пытаясь понять судьбу. Все прочее в этот миг казалось мне мимолетным – словно облачко пыли или летний дождь. Я думал: «Зачем разыгралась буря в сердце моем? Эта твердыня видела тысячи царей. И кто сейчас скажет, сколько было среди них таких, что ненавидели собственных отцов или сыновей, любили лживых женщин и рыдали – из-за того или другого. Все эти чувства умерли вместе с ними, легли в могилу и вместе с плотью истлели. А живет лишь то, что были они царями в Афинах, давали законы городу, расширяли его границы или укрепляли стены. О Верхний город, венчанный пурпурной диадемой, это твой даймон[71] привел меня сюда, когда я считал, что повинуюсь собственной воле. Бери мою руку, запомни мой шаг, вот я перед тобою; я приду, когда меня позовут сюда твои боги, повинуясь данному ими знаку. Отроком явился я к тебе, твердыня Эрехтея, но ты сделаешь из меня царя».
И спустя какое-то время я ощутил в себе новый покой. Далекая песнь по-прежнему звенела в воздухе, но утихли рыдания моего отца. Мысленным взором я увидел его на этом месте глядящим на крепость, осажденную врагами, или на посеревшие от засухи поля либо услыхавшим, что на границе появился новый царь, для которого Элевсин стал тесноват. Лишь потому, что отец мой вел свой город как надо, мог я сегодня ночью стоять здесь. Я подумал о трудной борьбе и бесконечных превратностях его жизни, о том, как долгожданная надежда обернулась теперь таким ударом. Горечь и гнев оставили мое сердце, я ощутил сострадание к перенесенным им горестям.
Я вернулся в комнату. Он сидел в кресле, опершись локтями о стол, и, зажав лицо в ладонях, безрадостно разглядывал меч. Я встал перед ним на колени и позвал:
– Отец…
Он нахмурил брови, словно не доверял ни слуху, ни зрению.
– Отец, – повторил я, – смотри, как это верно подмечено: судьба никогда не является людям в том обличье, в котором они ее ждут. Вот как обошлись с нами боги, чтобы напомнить о том, что оба мы – смертны. Давай же оставим печаль и начнем сначала.
Ладонью он стер слезы с лица, а потом долго молча глядел на меня. И наконец произнес:
– Кто может сказать: что они сделали и почему? В тебе есть такое, что не может происходить от меня.
Он смахнул волосы со лба, шагнул вперед и тут же отступил. Я понимал, что после всего случившегося мне первому надлежит обнять его. Так я и поступил, одолевая смущение и опасаясь новых слез. Но он вполне овладел собою, и оба мы, похоже, почувствовали, что следующий раз дастся обоим легче. Потом он подошел к двери, хлопнул в ладоши и приказал отозвавшемуся приближенному:
– Возьми с собой четверых и доставь сюда госпожу Медею, захочет она того или нет.
Муж ушел, и я заметил:
– Ты не найдешь ее.
– Ворота закрыты на ночь, – ответил он, – и задний вход тоже. Она здесь, если только не научилась летать. – А потом спросил: – Как тебя зовут?
Я удивился, и оба мы едва не улыбнулись. Когда я назвался, он сказал:
– Это имя мы с твоей матерью выбрали вместе. Почему ты не подписал им письмо?
Я рассказал о своем обещании, он спросил меня о матери и о деде, впрочем, одним ухом прислушиваясь, в надежде услышать шаги возвращающейся стражи. Наконец мы услыхали топот их ног. Он умолк и задумался, подперев кулаком подбородок, а потом произнес:
– Не показывай удивления моими словами, но соглашайся во всем.
Посланные вошли, и Медея шагнула вперед с видом женщины, желающей знать причины учиненной над ней несправедливости. Однако глаза ее смотрели настороженно.
Отец мой начал так:
– Медея, небеса дали мне знамение: отныне царь Элевсина должен стать моим близким другом. Его враги будут моими врагами. Ты поняла?
Она приподняла черные брови.
– Ты – царь. Как решил, так и будет; значит, меня приволокли сюда, словно воровку, чтобы я могла это услышать?
– Нет, – отвечал он. – Царь и друг мой, прежде чем прийти в Элевсин, плавал на север за Геллеспонт, в твою родную Колхиду. Он говорит, что на тебе лежит кровное проклятие – ты убила своего брата. Что ты можешь сказать?
Удивление Медеи сделалось неподдельным, в гневе она повернулась ко мне, и я начал понимать замысел отца.
– Все знают, – отвечал я, – что ты бежала на юг, дабы избежать мести.
– Какая ложь! – выкрикнула она.
Но я следил за ее глазами, в них было смятение, но не было невинности; похоже, она действительно совершила там нечто злое.
Отец продолжал:
– Он все рассказал мне и дал клятву в подтверждение собственных слов.
Тут она выкрикнула в гневе:
– Лживую клятву! До весны этого года он никогда не оставлял пределы острова Пелопа.
Отец мой заглянул ей в глаза и спросил:
– Откуда ты знаешь?
Лицо ее застыло, словно глиняная маска.