Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я жму им всем руки. На дороге меня догоняет Генрих.

— Жорж:.

— Ну что?

— Жорж:… Как же это … Как же Ваня пойдет?

— Так и пойдет.

— Значит, погибнет?

— Погибнет.

Он смотрит себе под ноги, на траву. На свежей траве следы наших ног.

— Я этого не могу, — говорит он глухо.

— Чего не могу?

— Да этого … чтобы он шел …

Он останавливается. Он говорит быстро:

— Лучше я первый пойду. Я погибну. Как же так, если его повесят? Ведь повесят? Повесят?

— Конечно, повесят.

— Ну, так я не могу. Как будем жить, если он умрет? Пусть лучше повесят меня.

— И вас, Генрих, повесят.

— Нет, Жорж, слушайте, нет… Неужели его не будет? Вот мы спокойно решили, а от нашего решения Ваня наверное погибнет. Главное, что наверное. Нет, Бога ради, нет …

Он щиплет бородку. Руки его дрожат. Я говорю:

— Вот что, Генрих, одно из двух: или так, или этак. Или террор, и тогда оставьте все эти скучные разговоры, или разговаривайте и уйдите назад,

— в университет.

Он молчит. Я беру его под руку.

— Помните, Того своим японцам сказал: «Я жалею лишь об одном, что у меня нет детей, которые бы разделили с вами вашу участь». Ну и мы должны жалеть об одном, что не можем разделить участи Вани. И не о чем плакать.

Близко Москва. На солнце искрится Триумфальная арка. Генрих подымает глаза.

— Да, Жорж, вы правы. Я смеюсь:

— И подождите еще: suum quique.

7 мая.

Эрна приходит ко мне, садится в угол и курит. Я не люблю, когда женщины курят. И мне хочется ей об этом сказать.

— Скоро, Жоржик? — спрашивает она.

— Скоро.

— Когда?

— Четырнадцатого, в коронацию. Она кутается в теплый платок. Видны только ее голубые глаза.

— Кто первый?

— Ваня.

— Ваня?

— Да, Ваня.

Мне неприятны ее большие руки, неприятен ласковый голос, неприятен румянец щек. Я отворачиваюсь. Она говорит:

— Когда готовить снаряды?

— Подожди. Я скажу.

Она долго курит. Потом встает и молча ходит по комнате. Я смотрю на ее волосы. Они льняные и вьются на висках и на лбу. Неужели я мог ее целовать?

Она останавливается. Засматривает мне робко в глаза:

— Ведь ты веришь в удачу?

Конечно.

Она вздыхает:

— Дай Бог.

— А ты, Эрна, не веришь?

Нет, верю.

Я говорю:

— Если не веришь, — уйди.

Что ты, Жоржик, милый. Я верю.

Я повторяю:

— Уйди.

— Жорж, что с тобою?

Ах, ничего. И оставь меня ради Бога.

Она опять прячется в угол, снова кутается в платок. Я не люблю этих женских платков. Я молчу. Тикают на камине часы. Я боюсь: я жду жалоб и слез.

— Жоржик.

— Что, Эрна?

— Нет. Ничего.

Ну так прощай. Я устал.

В дверях она шепчет грустно:

— Милый, прощай.

Ее плечи опущены. Губы дрожат.

Мне ее жаль.

8 мая.

Говорят, где нет закона, нет и преступления. В чем же мое преступление, если я целую Елену? В чем вина, если я не хочу больше Эрны. Я спрашиваю себя. Я не нахожу ответа.

Если бы у меня был закон, я бы не убивал, я, вероятно, не целовал бы Эрну, не искал бы Елену. Но в чем мой закон?

Говорят еще, — нужно любить человека. А если нет в сердце любви? Говорят, нужно его уважать. А если нет уважения? Я на границе жизни и смерти. К чему мне слова о грехе? Я могу сказать про себя: «Я взглянул, и вот конь бледный и на нем всадник, которому имя смерть». Где ступает ногой этот конь, там вянет трава, а где вянет трава, там нет жизни, значит, нет и закона. Ибо смерть — не закон.

9 мая.

Федор продал на Конной свой выезд. Он уже офицер, драгунский корнет. Звякают шпоры, звенит сабля по мостовой. В форме он выше ростом и походка у него увереннее и тверже.

Мы сидим с ним в Сокольниках, на пыльном кругу. Поют в оркестре смычки. Мелькают мундиры военных, белые туалеты дам. Солдаты отдают Федору честь.

Он говорит:

— Слышь, как по-твоему, сколько плочено вот за этот костюм?

Он тычет в нарядную даму за соседним столом. Я пожимаю плечами.

— Не знаю. Рублей, вероятно, двести.

— Двести?

— Ну да. Молчание.

— Слышь.

— Что?

— А я вот работал, — целковый в день получал.

— Ну?

— Ну, ничего.

Вспыхивают электрические огни. Низко над нами сияет матовый шар. На белой скатерти синие тени.

— Слышь.

— Что, Федор?

— А что ты думаешь, если, к примеру, этих?

— Что этих?

— Ну, бомбой.

— Зачем?

— Чтобы знали.

— Что знали?

— Что рабочие люди как мухи мрут.

Федор, это ведь анархизм.

Он переспрашивает:

— Чего?

— Анархизм это, Федор.

— Анархизм? .. Экое слово … Вот за этот костюм плочено двести рублей, а дети копеечку просят. Это как?

Мне странно видеть его серебряные погоны, белый китель, белый околыш. Мне странно слышать эти слова.

Я говорю:

— Чего ты сердишься, Федор?

— Эх, нету правды на свете. Мы день-деньской на заводе, матери воют, сестры по улицам шляются … А эти … двести рублей . . . Эх … Бомбой бы их всех, безусловно.

Тонут во мраке кусты, жутко чернеет лес. Федор облокотился о стол и молчит. В его глазах злоба.

— Бомбой бы их всех, безусловно.

10 мая.

Осталось всего три дня. Через три дня генерал-губернатор будет убит. Нетленное обратится в тлен.

Образ Елены заволокло туманом. Я закрываю глаза, я хочу его воскресить. Я знаю: у нее черные волосы и черные брови, у нее тонкие руки. Но я не вижу ее. Я вижу мертвую маску. И все-таки в душе живет тайная вера: она опять будет моею.

Мне теперь все равно. Вчера была гроза, гремел первый гром. Сегодня трава умылась и в Сокольниках расцветает сирень. На закате кукует кукушка Но я не замечаю весны. Я почти забыл об Елене. Ну, пусть она любит и мужа, пусть она не будет моею. Я один. Я останусь один.

Я так говорю себе. Но я знаю: уйдут короткие дни, и я опять буду мыслью с нею. Жизнь замкнется в кованый круг. Если только уйдут эти дни…

Сегодня я шел по бульвару. Еще пахло дождем, но уже щебетали птицы. Справа, на мокрой дорожке рядом со мной, я заметил какого-то господина. Он еврей, в котелке, в длинном желтом пальто. Я свернул в глухой переулок. Он стал на углу и долго смотрел мне вслед.

Я спрашиваю себя опять: не следят ли за мною?

11 мая.

Ваня все еще извозчик. Он по-праздничному пришел ко мне на свидание. Мы сидим на скамье у Христа Спасителя в сквере.

— Жоржик, вот и конец.

— Да, Ваня, конец.

— Как я рад. Как я буду счастлив и горд. Знаешь, вся жизнь мне чудится сном. Будто я на то и родился, чтобы умереть и… убить.

Белый храм уходит главами в небо. Внизу на солнце блещет река. Ваня спокоен. Он говорит:

— Трудно в чудо поверить. А если в чудо поверишь, то уже нет вопросов. Зачем насилье тогда? Зачем меч? Зачем кровь? Зачем «не убий»? А вот нет в нас веры. Чудо, мол, детская сказка. Но слушай и сам сказки, сказка иль нет. И быть может вовсе не сказка, а правда. Ты слушай.

Он вынимает черное, в кожаном переплете Евангелие. На верхней крышке тисненый позолоченный крест.

«Иисус говорит: отнимите камень. Сестра умершего, Марфа, говорит ему: «Господи! уже смердит, ибо четыре дня, как он во гробе.

Иисус говорит ей: не сказал ли я тебе, что если будешь веровать, увидишь славу Божию?

Итак отняли камень, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и сказал: Отче, благодарю Тебя, что Ты услышал меня.

Я и знал, что Ты всегда услышишь Меня, но сказал для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что Ты послал Меня.

Сказав это, Он воззвал громким голосом: Лазарь, иди вон.

И вышел умерший, обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами, и лицо его обвязано было платком. Иисус говорит им: развяжите его, пусть идет».

8
{"b":"206919","o":1}