И сегодня мне все чужое. Я в Тиволи, против открытой сцены. Лысый капельмейстер машет смычком, уныло свистят в оркестре флейты. На вычищенных подмостках акробаты в розово-бледных трико. Они, как кошки, взбираются по столбам, с размаху кидаются вниз, кружатся в воздухе, перелетают друг через друга и, яркие в ночной темноте, уверенно хватаются за трапеции. Я равнодушно смотрю на них, на их упругие и крепкие тела. Что я им и что они мне? .. А мимо скучно снует толпа, шуршат шаги по песку. Завитые приказчики и откормленные купцы лениво бродят по саду. Они, скучая, пьют водку, скучая ругаются, скучая смеются. Женщины жадно ищут глазами.
Темнеют вечерние небеса, набегают ночные тучи. Завтра наш день. Остро, как сталь, встает четкая мысль. Мысль об убийстве. Нет любви, нет мира, нет жизни. Есть только смерть. Смерть — венец и смерть — терновый венок.
16 июля.
Вчера с утра было душно. В Сокольниках хмуро молчали деревья. Предчувствовалась гроза. За белою тучей прогремел первый гром. Черная тень упала на землю. Зароптали верхушки елей, заклубилась желтая пыль. Дождь прошумел по листьям. Робко, синим огнем, сверкнула первая молния.
В 7 часов я встретился с Эрной. Она одета мещанкой. На ней зеленая юбка и вязаный белый платок. Из-под платка непослушно выбились кудри. В руках большая корзина с бельем.
В этой корзине снаряды. Я бережно кладу их в портфель. Тяжелый портфель больно тянет мне руку.
Эрна вздыхает.
— Устала?
— Нет, ничего … Жоржик, можно мне с вами?
— Эрна, нельзя.
— Жорж, милый . ..
— Нельзя.
В ее глазах несмелая просьба. Я говорю:
— Иди к себе. В двенадцать часов приходи на это же место.
— Жорж …
— Эрна, пора.
Еще мокро, дрожат березы, но уже заревом горит вечернее солнце. Эрна одна на скамье. Она до ночи будет одна.
Ровно в 8 часов Ваня — у Спасских ворот, Федор — у Троицких, Генрих
— у Боровичьих. Я брожу по Кремлю. Я жду, когда ко дворцу подадут карету.
Вот вспыхнули во тьме фонари. Стукнули стеклянные двери. По белой лестнице мелькнула серая тень. Черные кони шагом обходят крыльцо, медленно трогают рысью. На башне поют куранты … Генерал-губернатор уже у Боровичьих ворот … Я стою у памятника Александру II. Надо мною во мраке статуя царя. Окнами блестит Кремлевский дворец. Я жду.
Идут минуты. Идут дни. Идут долгие годы.
Я жду.
Тьма еще гуще, площадь еще чернее, башни выше, тишина глубже.
Я иду. Снова поют куранты.
Я побрел к Боровичьим воротам. На Воздвиженке Генрих. Он в синей поддевке и в картузе. Неподвижно стоит на мосту. У него в руках бомба.
— Генрих.
— Жорж, это вы?
— Генрих, проехал .. . Генерал-губернатор проехал. Мимо вас.
— Мимо меня? . .
Он побледнел. Лихорадочно блестят расширенные зрачки.
— Мимо меня? ..
— Где вы были? Да, где вы были?
— Где? . . Я был здесь … У ворот . . .
— И не видели?
— Нет …
Над ним тусклый рожок фонаря. Ровно мигает пламя
— Жорж.
— Ну?
— Я не могу … уроню … Возьмите .. . бомбу … скорее…
Я почти вырываю у него снаряд. Так мы стоим под газовым фонарем и смотрим друг другу в глаза. Оба молчим. В третий раз бьют на башне часы.
— До завтра.
Он в отчаянии машет рукой.
— До завтра.
Я ушел к себе в номер. В коридоре шум, пьяные голоса. Чахнет сирень. Я машинально рву увядшие листья. Я опять ищу цветочное счастье. А губы шепчут сами собою:
«Лучше мертвому льву, чем псу живому»
17 июля.
Генрих, взволнованный, говорит:
— Я сначала стоял у самых ворот… Минут десять стоял… Потом вижу: городовой заметил. Я пошел по Воздвиженке .. . Вернулся. Постоял. Генерал-губернатора нет … Снова пошел … Вот тут он, наверное, и проехал …
Он закрывает руками лицо:
— Какой позор … Какой стыд … Он не спал всю ночь напролет. Под глазами у него синяя тень и на щеках багровые пятна.
— Жорж, ведь вы верите мне?
— Верю. Пауза. Я говорю:
— Слушайте, Генрих, зачем вы идете в террор? Я бы на вашем месте работал в мирной работе.
— Я не могу.
— Почему?
— Ах, почему? . . Нужен террор или нет? Ведь нужен . .. Вы знаете: нужен.
— Ну так что ж, что нужен?
— Так не могу же я не идти. Какое право имею я не идти? . . Ведь нельзя же звать на террор, говорить о нем, желать его и самому не делать . .. Ведь нельзя же . .. Нельзя?
— Почему нельзя?
— Ax, почему? .. Ну, я не знаю, может быть другие и могут … Я не могу …
Он опять закрыл руками лицо, опять шепчет, будто во сне:
— Боже мой, Боже мой … Пауза.
— Жорж, скажите же прямо, верите вы мне или нет?
— Я сказал: я вам верю.
— И дадите мне еще раз снаряд?
Я молчу.
Он медленно говорит:
Нет, вы дадите …
Я молчу.
— Ну тогда . .. Тогда .. .
В его голосе страх. Я говорю:
— Успокойтесь, Генрих, вы получите ваш снаряд.
И он шепчет:
— Спасибо.
Дома я спрашиваю себя: зачем он в терроре? И чья в этом вина? Не моя ли?
18 июля.
Эрна жалуется. Она говорит:
— Когда же это все кончится, Жорж? . . Когда?..
— Что кончится, Эрна?
— Я не могу жить убийством. Я не могу … Надо кончить. Да, поскорее кончить …
Мы сидим вчетвером в кабинете, в грязном трактире. Мутные зеркала изрезаны именами, у окна расстроенное пианино. За тонкой перегородкой кто-то играет «матчиш».
Жарко, но Эрна кутается в платок. Федор пьет пиво. Ваня положил бледные руки на стол и на руки голову. Все молчат. Наконец Федор сплевывает на пол и говорит:
— Поспешишь — людей насмешишь … Вишь, дьявол-Генрих: из-за него теперь остановка. Ваня подымает глаза:
— Федор, не стыдно тебе? Зачем? .. Не виноват Генрих ни в чем. Мы все виноваты.
— Ну уж и все … А по мне, — назвался груздем, полезай в кузов .. .
Пауза. Эрна шепотом говорит:
— Ах, Господи … Да не все ли равно, кто прав и кто виноват … Главное кончить скорее … Я не могу. Не могу.
Ваня нежно целует ей руку.
— Эрна, милая, вам тяжело… А Генриху? А ему?. .
За стеной не умолкает «матчиш». Пьяный голос поет куплеты.
Ах, Ваня, что Генрих? Я жить не могу …
И Эрна плачет навзрыд.
Федор нахмурился. Ваня умолк. А мне странно: к чему отчаяние и зачем утешение?
20 июля.
Я лежу с закрытыми глазами. В растворенное окно шумит улица, тяжело вздыхает каменный город. В полусне мне чудится: Эрна готовит снаряды.
Вот она заперла двери на ключ, глухо щелкнул замок. Она медленно подходит к столу, медленно зажигает огонь. На чугунной доске светло-серая пыль: гремучая ртуть. Тонкие, синие язычки — змеиные жала — лижут железо. Сушится взрывчатый порошок. Треща поблескивают крупинки. По стеклу ходит свинцовый грузик. Этот грузик разобьет стеклянную трубку. Тогда будет взрыв.
Один мой товарищ уже погиб на такой работе. В комнате нашли его труп, клочки его трупа: разбрызганный мозг, окровавленную грудь, разорванные ноги и руки. Навалили все это на телегу и повезли в участок. Эрна рискует тем же.
Ну, а если ее в самом деле взорвет? Если вместо льняных волос и голубых удивленных глаз, будет красное мясо? . . Тогда Ваня приготовит снаряды. Он тоже химик. Он сумеет исполнить эту работу.
Я открываю глаза. Солнечный летний луч пробился сквозь занавеску, блестит на полу. Я забываюсь опять. И опять те же мысли. Почему Генрих не бросил бомбы? Да, почему? .. Генрих — не трус. Но ошибка хуже, чем страх. Или это случайность? Его величество случай?
Все равно. Все — все равно. Пусть моя вина в том, что Генрих в терроре. Пусть его вина в том, что генерал-губернатор жив. Пусть Эрну взорвет. Пусть повесят Ваню и Федора. Генерал-губернатор все-таки будет убит. Я так хочу. Я встаю. Внизу на площади, под окном, копошатся люди — черные муравьи. Каждый занят своей заботой, мелкой злобой дня. Я презираю их. И не прав ли, в сущности, Федор: