Золотые струи, окрашенные кровью Денницы в красное, растекаются по камню во все стороны, ползут во тьму, падают с края алтаря в подставленные чаши, Катя слышит дробный перестук капель и понимает: прямо сейчас там, в темноте, наполняются чаши для дьявольской евхаристии.[22] Кровь владыки преисподней, смешанная с вином, благоговейно, по глотку разделяется на всю его погрязшую в грехах паству, служится сатанинская литургия. А зачинщица всему этому безобразию она, Катя! Но Катерина лишь ожесточенно трет бока Тайгерма, который совершенно по-кошачьи подставляется под катины ладони. И заливается невинным детским смехом, когда Катя стягивает с него штаны, промокшие и изгвазданные. Представляя себе, сколько восторга вызовет у обитателей инферно, Катерина швыряет шмотки Морехода в зал (понемногу привыкая к роли Пута Саграда, Катя учится думать о грозной тьме вокруг алтаря как о зрительном зале). Паства глухо стонет в экстазе, ловя свои грязные священные реликвии и наблюдая за тем, как ее божества, снова голые и скользкие, будто садовые слизняки, обнимаются посреди каменной плиты.
— У тебя сладкая щека. И ухо тоже, — пыхтит Тайгерм, тычась Катерине в висок. Его язык проводит влажную дорожку по катиной шее с таким смаком, точно это Катю в вине купали. Впрочем, оба они мокры насквозь и липнут друг к другу всей кожей, разлепляясь с чуть слышным причмокиванием, похожим на звук поцелуя.
— Долго мы тут торчать собираемся, в свете прожекторов? — ворчит Катерина, щурясь, вглядывается во тьму преисподней, пытаясь понять, СКОЛЬКО их там, наблюдающих, возбужденных, безумных.
— Пока тебе не станет все равно, — насмешничает Денница.
— Что все равно? — рассеянно спрашивает Катя.
— Всё все равно, — находчиво отвечает князь ада. — Пока ты не перестанешь думать о других. Что они там себе думают, какого они о тебе мнения, кем они тебя считают, удобно ли им в твоем присутствии… Вот перестанешь обращать внимание на людей — и алтарь тебя отпустит. Вернее, ты себя с него отпустишь.
— Я никогда не перестану думать о людях, — злится Катерина. — Ну как можно о них забыть, а? Стоят тут, сопят, таращатся, вот-вот свистеть начнут и попкорном кидаться…
— Эти-то не начнут, — уверенно говорит Тайгерм, — а вот настоящие, живые люди — те не только попкорном в Священную Шлюху кидали. Ты должна научиться быть собой под любым взглядом, под любым ударом. Чтобы они тебя не смяли, как сырую глину.
И только тут до Кати доходит: здесь, на огромном камне, все шероховатости которого она выучила наизусть за время заточения, Денница ее, бедную узницу, отнюдь не пыткам подвергает. Это печь, где он проводит обжиг, делая податливую, мягкую Катерину жесткой и равнодушной. Катерину, которую даже в ипостаси Кэт больше всего интересовало одно — произвести правильное впечатление!
Понимание такой простой истины поражает Катю. Унизительно-пафосный титул Пута Саграда перестает казаться издевкой. Новая, вступившая на собственный путь Священная Шлюха смотрит на своего Люцифера немигающим взглядом, ища следы тайной насмешки, дьявольской хитрецы и коварного замысла. А видит только печаль. Поистине ангельскую, всеобъемлющую, необъятную.
— Я научусь, любимый, — шепчет она Деннице, мучительно желая, чтобы он перестал грустить, чтобы снова стал таким, как она привыкла — жестоким, насмешливым, злым… Собой. Ей так удобней. Преисподняя внизу, небеса наверху, вода мокрая, а Люцифер злой. Пусть все будет правильно. Даже если это кажущаяся правильность. Катерине еще рано видеть истинное положение вещей.
Глава 3
Человек погибели
Когда Кэт увидела ее в первый раз, мир был другим. В том числе и мир самой Кэт, которая была всего лишь ребенком. И в то же время далеко не ребенком. Она была закоренелой неудачницей.
Неудача вцепилась в Кэт обеими руками в тот год, когда та сильно прибавила в росте, раздалась в плечах и, что особенно вдохновляло членов семьи (а вернее, члены членов семьи), у девчонки появилась грудь. Самое время продать девку в притон разврата, да не абы куда, а в хороший, городской, решила родня. Ха! Просчитались, деревенщины. Упустили времечко, когда это свежее мясо сгодилось бы в качестве подстилки для дорогих клиентов.
Скупщики юной плоти, хватающие малышню обоего пола прямо на улицах, равнодушно отвернулись от не по годам высокой девушки. А отчетливо круглящаяся под лифом грудь, которой так гордились и Кэт, и ее семейка, вызвала брезгливые ухмылки. Ни один любитель детского тела не заинтересуется женственной статью — даром что «стать» не подразумевала ни зада, ни талии, ни ляжек. Да и грудь скорее намечалась, нежели бросалась в глаза. И все-таки деревенская крошка была отнюдь не крошкой. А значит, сутенеру Кэт не светило ни платы сверх положенного за соблюдение тайны, ни регулярных визитов богатого развратника к «своему ангелочку». Кэт была дюжинным товаром, как и все прочие «кобылки», едва разменявшие второй десяток своей молодой, но уже загубленной жизни.
Работать на панели рядом с такими же молоденькими, худущими, злыми на весь мир дешевками оказалось тяжелым и опасным делом. За лишнюю пару шагов, пройденную не по своему участку, могли зарезать. Если милый дружок[23] зазевался, удачливых девчонок уродовали их же товарки. Наваха и балисонг неплохо проводили время за подвязками и корсажами портовых шлюх, покидая нагретые убежища лишь во время прелюбодеяния. Или убийства.
К счастью, Китти, которая отчего-то сразу выдала себя за француженку (вскоре девчонка и сама забыла, откуда прибыли на Нью-Провиденс ее родители — да и были ли у нее родители), оказалась не настолько рисковой, чтобы по-глупому погибнуть в кошачьей драке. И не настолько нахальной, чтобы упустить удачу. А еще она никогда не забывала жертвовать на церковь. Семью свою Китти больше не вспоминала, но в памяти осталось несколько ярких осколков прошлого: молитвы и псалмы на все случаи жизни, душистый венок и красивое чистое платье, в которых стояла под прохладными церковными сводами и слушала собственный голос, отражающийся эхом от стен. Может, за благочестие боженька послал Кэт удачу — сказочную, невероятную.
Тот бесконечно длинный, жаркий день без единого клиента закончился тем, что толстая негритянка походя столкнула Китти в канаву. Кэт, едва державшаяся на ногах от усталости, свалилась в грязный сток. Но не разразилась площадной бранью, как сделала бы любая на ее месте, а лишь беспомощно всхлипнула, глядя на измазанное платье: в таком виде ей точно ничего не светит. Что толку кричать и ругаться? Тем более, что ее обидчица уже ушла — кому охота слушать ругань портовой девки? Оставалось только вылезти из канавы, отправляться в ночлежку несолоно хлебавши, получить тумаков от хозяина и лечь спать на голодный желудок.
Как выяснилось, негритянка и не думала уходить. Она возвышалась над Китти изваянием эшфордского черного мрамора, смотрела на перепачканную с ног до головы девчонку непроницаемым взглядом и глаза ее были желты, словно глаза бурманской кошки. Потом кивнула на корзину, стоявшую возле ее ноги. Огромная, размером с тележку, корзина была доверху забита дешевой рыбой, оставшейся от утреннего улова. Негромко бросив:
— Неси за мной, — толстуха направилась вперед. И даже не оглянулась — видать, точно знала, что Кэт побежит за нею, как собачка.
Негритянка оказалась кухаркой из веселого дома в соседнем квартале. Хозяйке дома как раз требовалась помощница — бесправное существо, у которого даже собственной комнаты нет, подменяющее девушек, когда те сбегают с любовником, болеют или беременеют, довольствующееся малым, у всех и каждого на побегушках. Китти была счастлива занять эту вакансию. Да что там, она была готова целовать своим благодетельницам руки. Но, не решаясь надоедать хозяйке, донимала своей привязчивостью молчаливую кухарку. Звали ту Абойо.
Имя ее значило «тратящая время».