Пута дель Дьябло силится улыбнуться. Напоследок. Скоро, скоро от ее улыбки ни черта не останется. Конечно, с зубами-то она краше, но ему, Испанскому Быку, если выживет, и так сойдет. И так. Ешь, девочка, ешь, сучка, глотай, стерва, не вздумай выплюнуть, шлюшье ты мясо, на леерах повешу.
— Кэп, шли бы вы на свежий воздух, — доверительно бормочет юнга, подталкивая Торо к выходу. — Я о ней позабочусь. А вы по шкафуту[44] пройдитесь, проверьте… чего-нибудь.
Наглый сопляк этот Билли Сесил, ведь нарывается же, нарывается, но сил у капитана все меньше — и правда, тянет уйти подальше от потемневших в болезни глаз, от окровавленной улыбки, от бессильно раскинутых рук, на которых каждая жилка выпукло обрисована неестественной, цинготной худобой.
— Ну-ка, — повелительно произносит Сесил, — открывай пасть. Жевать тут нечего, знай соси да глотай, тебе оно не в новинку. Не дури, я тебе не Торо! — и вливает прямо в горло отвратную тюрю, горькую, словно ревность.
Главное не сорваться, не заистерить, шепчет Кэт, уговаривая свою дрожащую от страха половину. Китти, зовет она, Ки-и-и-итти-и-и, смотри на меня, шерстяная башка, что ты там по углам шаришься, хозяин подземелья больше не придет, хозяин отпустил тебя, насовсем, насовсем, Китти, ты теперь со мной, отныне и навсегда. Не трясись, глупый демон, нет здесь Мурмур, нет. Все гораздо хуже. Или лучше, кто ж теперь разберет.
Китти юрко прячется за спиной пиратки, старательно изображая дух предка, вставший за плечом избранника своего. Ну да бог с ней, ушастой. Противник серьезный впереди, пострашней Мурмур, владыки нганга. Пускай для преступника высшая власть — начальник тюрьмы, но у Кэт башка пока не львиная, а человеческая. И она еще варит. Как ни мутит сознание звериный ужас перед хозяином подземелья, Пута дель Дьябло видит, КТО глядит на нее из глаз Сесила.
— Велиар. — Голос у Кэт глухой и гулкий одновременно, горлом такое не издашь, тут не горло надобно иметь, а целую шахту.
— Поговорим? — поигрывает бровями Сесил.
А ведь вырос мальчишка. Здоровый стал, даже сейчас, когда вся команда еле ноги таскает от слабости — здоровый. Зубы как жемчуг, на щеках кровь играет — не геморрагия,[45] а, натурально, румянец. Вот берегут же дьяволы засранца!
— Оста-а-авь корабль в поко-о-ое-е-е, — тянет юнга, вливая в Кэт хлебово ложку за ложкой. Так, будто ребенка уговаривает: ложку за маму, ложку за папу, ложку за капитана корабля, что стоит сейчас, вцепившись в штаг, и глядит пустым взором в пустое, без единого облачка небо. — И это тело тоже оста-а-авь… — Ложка аккуратно подбирает потеки супа с подбородка. — Девчонка нам еще пригодится. Обоим.
— А парень? — спрашивает Пута дель Дьябло голосом грубым, точно камнепад.
— А парень тем более.
— Но я голоден, — ворчит пиратка.
Она и вправду голодна, только не своим, человеческим голодом — она жаждет насыщения какой-то бездонной прорехой в утробе. Вытряхнуть бы в эту дыру и «Сердце моря» со всем его содержимым от киля до грот-стеньги,[46] прихватив с собой изрядный кусок Кариб, проволочь свою добычу через черные бездны, ледяные даже в самых теплых морях, восстать стеной воды и крепко бьющего мусора, наброситься на человеческие жилища вдоль побережья, вдосталь напиться крови, извалять в грязи и утащить в пучину тысячи трупов людских и звериных — словом, потрапезничать по-божески.
Камень порчи хотел жрать.
Но рядом был Велиар, рафинированная, изощренная адская гадина, у него на сей уголок вселенной имелись планы, он рассказывал о них, выпевал как по нотам, обещал небывалую добычу в грядущем, да втридешева союз с невиданным злом на земле и под землей. И Камень, урча заласканным котом, отвалился от початого им рангоутного дерева и доедаемой им провизии. Вышел из мучимых матросских тел. Истек из-под купола небес, всколыхнув барическую седловину[47] — и наконец-то раздался вожделенный, слабый, но явственный хлопок всколыхнувшейся парусины. Корабль будто по скуловому обводу шлепнули, без сантиментов, но и без злости: пока, детка, свидимся еще. И детка дрогнула, и застонала от бушприта до руля: оборони боже от встречи с тобой!
А Камень лишь вздохнул несыто и снова заснул. Во сне же видел свои грядущие приключения и пути, по суше и по водам, по пеплу и по крови, явные и скрытые, долгие и короткие. Словно четырехчастные четки-розарий[48] перебирал, с молитвой и размышлением. Только вот кому молился, какие тайны припоминал — про то самому князю тьмы неведомо, хоть они с камнем порчи, кажется, и родня.
* * *
Катя тянется к виску Андрея, серебряному-серебряному, он весь в полутьме этой — точно печальная статуя, выкрашенная серебрянкой, яркой, дешево блестящей на солнце и обретающей таинственное лунное свечение в сумерках. За окном ясный день, а тут, в комнате паладина, пойманного в сеть дорог — вечные сумерки.
— Зачем ты ввязался в это, Андрюша? — шепчет Катерина, разглаживая морщины, прорезавшие небритую щеку. Морщины не разглаживаются, только глубже становятся и множатся, множатся. Лицо Анджея на катиных глазах стареет на много лет. Он седой совсем, кожа обтягивает скулы, обрисовывает тяжи мышц, складками закрывает глаза, едва заметно пульсирует на шее и висках. Вечный рыцарь. Как Вечный жид. Лишенный дара вечной молодости, красоты и силы, которым ад наделил демона Велиара, усталый, обескровленный, распятый на кресте дорог и развилок.
— Я… не… знаю… — дергано выдыхает Андрей. — Но ведь я это заслужил.
— Чем? Чем ты ЭТО заслужил?
— Всем, — шепчет Вечный рыцарь. — Я дурной сын. Неудачник. И приношу несчастья тем, кто меня любит. Я должен быть один.
Понятно. Еще один сгорел в топке материнской любви и ревности. Есть же такая любовь, что все уничтожает. Истинный камень порчи.
Катя вспоминает Витькино лицо в глубине золотых глаз Абойо. Такое взрослое, такое… мужское. Вспоминает ужас, нахлынувший при мысли о посторонней женщине, взрослой женщине, знающей, чего — кого! — она хочет, а хочет она моего сына, моего мальчика, она возьмет его за руку и уведет, уведет насовсем, мы больше не встретимся с ним за завтраком, он, сонный и теплый, больше не будет пялиться в холодильник, будто в телевизор, не будет обиженно пыхтеть «Ну ма-а-ам!», получив по заду полотенцем. Он уже никогда не будет ребенком, он уже никогда не будет моим. Потому что пришла взрослая, черт бы ее побрал, женщина и сделала из мальчишки мужчину — незнакомое, опасное, жестокое существо. Такое же, как она сама. Оставив меня за бортом, словно какой-то балласт!
И еще сорок тысяч бла-бла-бла на тему «Да как она могла! Да как он мог! Да как они могли!» Пустые, никчемные старушечьи бредни, попытки подменить любовь благодарностью и в благодарность отказаться от любви. А лучше заодно и от жизни, и от себя.
Хорошо, что рука у меня не дрогнула снести башку своей внутренней Иокасте,[49] думает Катерина. Иначе что бы мне помешало сдавить его в объятьях, точно он корабль, а я — гигантский спрут, и приказать «Тони!»? Витя добрый, отзывчивый мальчик, он бы послушно пошел ко дну с грузом материнской заботы. Из добрых, отзывчивых мальчиков получаются отличные задроты, в душе мечтающие быть рыцарями. Спасителями сладких кретинок, влипающих в неприятности. Укротителями коварных колдуний, которые сами по себе есть неприятность. Они несут проклятия, наложенные родными матерями, волокут их по жизни, с горки — под горку, с горки — под горку, мученики материнской запретной страсти, крестоносцы-искупители родительских грехов.
Лучше бы мне умереть тогда, у подножья трона твоего, Денница, думает Катя. Не хочу знать о себе такое, не хочу прозревать, не хочу быть после этого. Не верю себе больше.