Внезапно среди жгучей тишины до ушей молодого человека долетел голос: эта та женщина звала его с высот «Убежища». Он задрожал, дыхание его замерло. Голос повторил призыв звонко и сильно, как будто подтверждая свою власть над ним.
— Иди же!
Когда Джорджио поднимался вверх, из дымящегося отверстия туннеля вырвалось клокотанье, раздавшееся по всему заливу, Джорджио остановился, у него снова слегка закружилась голова, и безумная мысль, подобно молнии, мелькнула в его мозгу: «Лечь на рельсы… В одну секунду всему конец!»
Оглушительный, быстрый и зловещий поезд, пролетая мимо, обдал его своим дыханием, потом, свистя и пыхтя, исчез в отверстии противоположного туннеля, испуская клубы черного дыма, застилавшего солнце.
III
От зари до сумерек, среди плодородных полей раздавались песни жнецов и жниц.
Мужские голоса с вакхической мощью воспевали радости обильной трапезы и крепость старого вина. Для них время жатвы — это время изобилия. Каждый час, от зари до сумерек, по старинному обычаю, они прерывают свою работу, чтобы есть и пить тут же на жнивье, среди колосьев, восхваляя щедрого хозяина. И всякий мужчина делится с жницами. Так когда-то Вооз во время полдневного отдыха сказал Руфи-моавитянке: «Приблизься, ешь хлеб и омочи губы твои в уксусе». И Руфь села вместе с жнецами и насытилась.
Но женские голоса звучали с медленной и торжественной нежностью, воспевая священную природу насущного труда, благородную задачу людей, удобряющих поля предков своими потом и кровью, чтобы добыть хлеб.
Джорджио слушал их и мысленно следовал за ними. Мало-помалу неожиданно отрадное чувство проникло в его душу. Казалось, душа его расширялась в глубоком свободном дыхании по мере того, как яснее звенела кристальная волна песни среди жаркого дня, еще томительного, но уже осененного надеждой на прохладу сумерек, полных восторженного покоя. Снова обновлялось в нем стремление к источнику жизни — к Природе. Быть может, в нем трепетали последние силы молодости, утратившей свою основную энергию, быть может, то был последний порыв к завоеванию счастья, утраченного навеки.
Жатва кончалась. Проходя через сжатые поля, Джорджио часто присутствовал при разных обрядах, точно служащих ритуалом Литургии Земледелия. Однажды, остановившись около жнецов, складывавших последнюю скирду, он сделался свидетелем церемонии.
Для природы, утомленной дневным жаром, настал тихий час, заключающий в свою прозрачную сферу все неуловимые атомы догорающего дня. Поле в форме параллелограмма лежало на площадке, окруженной гигантскими оливами, сквозь ветви которых сверкала голубая полоса Адриатики, таинственной, словно завеса храма между серебряной резьбой листьев. Высокие скирды конической формы шли ровными рядами — насущное богатство, собранное руками мужчин, превозносимое песнями женщин. В середине поля несколько жнецов, кончив работу, собрались около своего старосты. Это были здоровые, загорелые люди, одетые в холщовые рубахи. На руках, на коленях, на ногах — на всех суставах виднелись у них угловатые наросты — следы физического труда. Каждый человек держал косу, выгнутую и узкую, как луна в своей первой четверти.
Время от времени свободной рукой жницы отирали с лица пот, орошавший землю, где сверкала солома под косыми лучами солнца.
В свою очередь, старший из них сделал такое же движение, потом, подняв руку, как бы для благословения, он произнес на своем звучном наречии:
— Покинем поле во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Жницы ответили хором:
— Аминь!
Он продолжал:
— Да благословен будет наш хозяин и да благословенна будет наша хозяйка!
Люди ответили:
— Аминь!
А староста их, возвышая голос, с жаром говорил:
— Да благословен будет дающий нам пищу!
— Аминь!
— Да благословен будет сказавший: «Не наливай воды в вино жнеца»!
— Аминь!
— Да благословен будет муж, приказавший жене: «Давай без меры и налей виноградного сока в вино жнецов».
— Аминь.
Благословения сыпались на всех: на того, кто заколол ягненка, на того, кто чистил овощи, кто полоскал медный чан, кто приправлял мясо. И благословляющий с пламенным энтузиазмом, с вдохновенным восторгом подбирал все новые созвучия и даже выражался стихами. Остальные отвечали ему громкими криками, подхватываемыми эхом, а на лезвиях кос зажигались огни заката, и сноп на вершине скирды загорался багряным пламенем.
— Да благословенны будут женщины, поющие прекрасные песни и приносящие кувшины старого вина.
— Аминь.
Пронесся гул радости. Потом все замолчали, смотря на женщин, сгребавших последние колосья на скошенном поле.
Женщины, вытянувшись рядами, пели, поддерживая руками разрисованные кувшины. И постороннему зрителю при виде этих фигур, движущихся на фоне моря между деревьями, словно между колоннадой — казалось, что это воздушный хоровод изящного барельефа над портиком храма или вокруг саркофага.
Когда Джорджио возвращался домой, образ виденной им красоты следовал за ним по пути в то время, как он медленно шел, объятый сумерками, в которых дрожали еще звучные переливы песни.
На одном из поворотов он остановился, прислушиваясь к приближающемуся и несколько знакомому голосу. Это был голос Фаветты — юной певицы с соколиными глазами — звучный голос, пробуждавший в Джорджио воспоминание о чудном майском утре, сиявшем среди цветущего лабиринта дрока, среди тишины золотистого сада, где он, изумленный, казалось ему тогда, обрел тайну радости.
Не подозревая присутствия постороннего за скрывшей его изгородью, Фаветта приближалась, ведя за собой на веревке корову. И пела, закинув голову к небу, вся озаренная догорающим днем, и нежные звуки песни вылетали из ее горла кристально чистые, словно струя источника. За ней величественно шагало белоснежное животное.
Когда певица заметила Джорджио, то прервала свое пение и хотела остановиться. Но он пошел ей навстречу с радостным видом, словно увидав подругу счастливых дней.
— Куда идешь, Фаветта? — крикнул он.
Услышав свое имя, девушка покраснела и смущенно улыбнулась.
— Я веду корову в стойло, — ответила она.
Она замедлила шаги, морда животного коснулась ее стана, и ее смелая, стройная фигура вырисовалась между двумя рогами, как в полумесяце.
— Ты поешь? — сказал, любуясь ею, Джорджио. — Всегда поешь?
— Ах, синьор, — произнесла она, улыбаясь, — если у нас отнять песни — что нам останется?
— Помнишь то утро, когда ты срывала цветы дрока?
— Цветы дрока для твоей жены?
— Да. Помнишь?
— Помню.
— Спой мне песню, что ты пела в тот день.
— Я не могу ее петь одна.
— Ну, спой другую.
— Как? Сейчас, при тебе? Мне стыдно. Я запою дорогой. Прощай, синьор.
— Прощай, Фаветта.
И она снова пошла по дороге, ведя за собой мирное животное.
Отойдя на несколько шагов, она запела со всей силой своего прекрасного голоса, наполнившего окрестные поля, озаренные догорающим днем.
Солнце село, и странный свет разливался по равнине и морю, безграничная волна воздушного золота охватывала горизонт и растворялась среди прозрачного свода небес. Постепенно Адриатика принимала все более нежный оттенок, зеленоватый, как свежие листья плакучей ивы. И только красные паруса ярким пятном пламенели в лучах заката.
«Это Пир Диониса», — думал Джорджио, ослепленный величием догорающего дня, чувствуя вокруг себя радостный трепет жизни.
Существует ли где-нибудь человеческое существо, для которого весь день от зари до вечера представляет пир вечно новых побед?
Вдоль холма продолжались песни в честь насущного хлеба. Длинные вереницы женщин появлялись и исчезали за уступами. Там и сям в недвижном воздухе медленно развертывались клубы дыма от невидимого огня. Вся природа окутывалась тайной далекого времени, уходила в языческие века преклонения народов перед культом Диониса.
IV
С той трагической ночи, когда Кандия, понизив голос, рассказала о чарах колдовства, тяготевших над жителями Трабокко, — эта беловатая цепь сооружений, вытянувшаяся на рифах, много раз привлекала взгляд и возбуждала любопытство приезжих.