С первых же страниц повесть «Гага-аул» захватывает читателя, переносит в суровый и величественный мир Кавказа, раскрывает глубины народного быта горцев, родовые и классовые противоречия, рассказывает о том, как в неприступное ущелье врывается с севера свежий ветер новой, советской жизни.
Писатель отображает сложный процесс проникновения революционных, социалистических идей в глухой аул, затерянный среди ледников и скал. Это высокоталантливое, в своем роде неповторимое произведение почти не поддается цитированию — так органично, слитно в нем единое содержание. Язык красив и колоритен, повествование движется по каким-то неписанным законам самобытной поэтики горской речи, рубленые фразы кажутся кристаллами. Во всем повествовании чувствуется сдержанность, таящая в себе силу. Сдержанный юмор смягчает остроту мрачных явлений жизни в суровых горах, где в период «междувластия» остаются одни лишь законы адата и шариата. Писатель не прибегает к испытанным сатирическим средствам при изображении всесильных. Гамзат-муллы и Джабраил-кадия, но они сами по себе убоги и смешны, эти обветшалые правители аула. Джабраил-кадия коснулось жало старческого маразма. Он говорит мулле: «Шариат делается ничтожнее коровьего помета… Хороший плов на поминках был…»
Неуклюже и смешно выглядит кулак Кашкар, объявивший себя большевиком. Пользуясь темнотой сельчан, он обирает их через «копратив», душит «продразверсткой». Этот самодовольный «рывкома предсэдатэл» мечтает лишь о том, чтобы получить в городе от Советской власти френч и «галифекс».
Мягким юмором светится письмо девушки Айши из города, куда она уехала учиться: «…Яа учица читат писат многа подруга учица читат писат Прулитари всех стран содиняйс Совецка власть рабочих и кри-стан кирепко целувайю Ханисат, Замират, Мадин так-жо Мариам…» Эта весточка в родной аул, где почти нет грамотных по-русски, вселяет уверенность, что луч света уже проник через гранитные скалы и что вожаками «народа гагааульского» станут Айша и ее друзья, а время кадиев, мулл, Кашкара и Баки кончилось.
От трагического выстрела Лечи-Магомы в братаДжамала до финальной картины, когда развенчанная Баки грозит народу обрубками рук, — вся повесть читается, как поэма в прозе. Картины впечатляющие, словно изображенные на кованом серебре тонким резцом искусного кубачинского златокузнеца.
Такое впечатление оставляет «Гага-аул» Дзахо Гатуева, вдохновенного певца гор.
* * *
Константин Алексеевич Гатуев погиб в июне 1938 года в результате репрессий, допущенных в период культа Сталина. Жизнь Дзахо трагически оборвалась в самом расцвете творческих сил писателя.
В 1936 году Гатуев писал по поводу смерти своего друга Сергея Мироновича Кирова: «И когда в бывшем Владикавказе плакали репродукторы, хотелось мгновениями сунуть руки в их широкие горла, задушить их, заставить молчать. Потому что жить да жить должен был Мироныч»
Знакомясь сегодня с кипучей жизнью и замечательным наследием Дзахо Гатуева, хочется эти слова обратить к нему самому:
— Жить бы да жить тебе, дорогой Дзахо!..
Б. Шелепов.
Зелимхан
Повесть
Зелимхан был горец как горец, со всеми чертами настоящего горца, настоящего мужчины. Родина его. — Харачой. В дупле российского империализма родился Зелимхан. Первые впечатления детства у Зелимхана те же, что у каждого чеченца: Шамиль, время шариата. И горы. Дегалар Чермой-лам. Гиз-гин-лам.
Родословная Зелимхана несложна, если начать ее с Бехо.
Бехо родил двух сыновей. Сыновья родили пятерых. И четырех девушек: Хайкяху, Эзыху, Дзеди и Зазубику. И во всем селении Бехо единственный был седобородым, таким, как века, что выпирают неотесанными плитами на харачоевском кладбище.
У харачоевцев овцы, у харачоевцев шерсть, сыр, масло. Недавно еще харачоевцы сами ткали себе сукно, сами отливали пули для длинностволых кремневых ружей — крымских, с которыми ходили в ичкерийские леса на зверя и за ичкерийские леса на людей. Недавно еще дагестанские кузнецы переваливали из Ботлиха с грузом топоров, серпов, кос и обменивали его на харачоевскую кукурузу. Иногда привозили харачоевским невестам яркие персидские ткани.
Товар оборачивался из ущелья в ущелье, переваливая высокие кряжи гор, перебрасывай жердяные мостики через бурные реки.
Но когда на полки Веденских лавок в семи верстах, в крепости, легли тяжелые штуки русского сукна, русского ситца, разрисованного, как персидский шелк, а на гвоздях повисли схваченные проволокой подковы, косы, серпы, которые дешевле и крепче тех, что привозили вьюком хриплые дагестанцы, тогда харачоевцы оказались втянутыми в сферу мирового хозяйства. Легче нарубить в лесу тяжелые плахи дров, продать их и купить сукно в городской лавке, чем самим снимать с овец шерсть и перерабатывать ее в черкески. Легче продать шерсть и купить ситец, подковы, гвозди.
Так маленький Харачой, затерявшийся в глубине ущелий, втягивался в мировое хозяйство. Может быть, это втягивание прошло бы незаметно и безболезненно. Может быть, Харачой приобщился бы к культуре через свой естественный рост.
Но эволюция происходит во времени. А Харачой шел в культуру через крепостные ворота Ведено.
Харачой был гололоб, был он азиат, был покоренный. Соединив в себе эти три качества, он выпускался в крепостные ворота не только мимо часовых, но и сквозь стройную систему оскорблений и унижений, придуманную царскими сатрапами. Мало того, чем он уже был в глазах носителей всяческих погон. Его заставляли в воротах снимать кинжал, понукали непонятливого ядреным матом, прикладами, не считаясь ни с возрастом, ни с полом. Часто начальнику казались подозрительными женщины. Тогда он обыскивал их, т. е. лапал, лапал тех, кто всем строем жизни был убежден, что всякое прикосновение чужого мужчины — оскорбление, если не позор.
За прилавками магазинов сидели уверенные в твердости крепостных стен и солдатских штыков купцы. Тоже чужие. В харачоевцах купцов раздражало все: подвох, желание дешевле купить, неумение говорить по-русски.
Если бы можно, харачоевцы, чтобы не видеть и не слышать, вовсе не ходили бы в крепость. Но законы капиталистического развития были сильнее харачоевцев, мусульманства, гор. Всего того, что окружало харачоевцев, к чему харачоевцы привыкли.
И замыкаясь, ища спасения в кругу тех понятий и представлений, в которых их застало время Шамиля, время шариата, они новый мир врагов, ворвавшийся в лесистые ущелья, терпели только как новую, суровую необходимость.
Харачой знал, что всякое зло, всякое насилие имеют предел, установленный адатом и шариатом, что адат и шариат — это дело и слово правды и справедливости в тех формах, которые установил родовой строй. А царизм принес свои формы, которые были как раз противоположны харачоевским.
В имущественных отношениях харачоевцы считали, что око идет за око, зуб за зуб. Имущественными отношениями определялись общественные. Человек равен определенной рабочей силе. Как рабочая сила расценивается в случаях покушения на его жизнь, на часть его тела. И наоборот: имущественный ущерб может быть возмещен соответствующим ущербом телу виновника. Такая экономика пронизывала весь харачоевский строй.
Царскому чиновнику задумалось изменить харачоевские понятия и представления. И он выделил из среды харачоевцев группу собственников, «лучших людей», для заполнения ими первичных административных должностей-старшин и милиционеров. Группа была выделена врагом. Выделившись, она оказалась во вражеском стане. И вне внутриродовых харачоевских отношений. Основное ядро харачоевцев, остававшееся первобытным, замкнулось в еще более тесных рамках рода. И в религиозном сектантстве, обеспечивающем незыблемость харачоевских основ. По инстинкту самосохранения. Столкнулись два мира. Все, что делал царизм, что, по мысли его, было справедливо, противоречило харачоевским представлениям о справедливости.