Мы говорили о поэзии, ей очень нравился Блок, а я открыла ей Гумилева и Северянина, но все разговоры о высоком невольно сводились к одному: выходить или не выходить ей замуж за Жору? Тем более, что между ними «ничего еще не было».
Что я могла ей сказать по этому поводу? Какой у меня-то был опыт? Генька не в счет. Правда, полгода назад на последних школьных зимних каникулах в доме отдыха Вороново я пережила свой первый небольшой роман. Были лыжные прогулки вдвоем, скромные объятия в темном кинозале и во время танцев, гуляния по заснеженному парку, его застенчивое признание в любви. Но в Москве мне стало с ним скучно. Исчезла таинственность, растаял романтический флер, и мне с ним как-то не о чем стало говорить. Он оказался слишком далек от созданного моим воображением прекрасного гибрида из любимых героев книг и фильмов. Так что опыт свой я, в основном, черпала из Мопассана, Шолохова, Куприна, из зарубежных фильмов «до 16-ти лет», да из рассказов подруг, по большей части тоже почерпнутых ими со стороны.
Жених Виры приезжал к ней через день, по вечерам. Внешне он был, на мой вкус, так себе: мешковат, жидкие белесые волосы с начинающимися залысинами. Но — сразу видно — интеллигентный, добрый, с юмором и, что сразу меня к нему расположило, — ко мне отнесся дружески, включал в общий разговор и ни разу не дал понять, что я тут третий лишний. Конечно, я и сама это понимала и уходила — в главное здание, где была библиотека с читальным залом, к реке, погулять вдоль балюстрады. Когда я, постучавшись, возвращалась в комнату, Жора обычно сидел на Вириной постели, а Вира готовила ему на электроплитке яичницу с помидорами. Горела только настольная лампочка. Вира накрывала столик домашней скатеркой, раскладывала приборы — вилка слева от тарелки, нож справа, нарезанные из белой бумаги салфетки в стаканчике. Жора с аппетитом ел, Вира о чем-то щебетала, и эта теплая семейная сцена ужасно мне нравилась, я прикидывала на себя — мне хотелось, чтобы и у меня когда-нибудь вот так же: небольшая комната, настольная лампочка, любимый человек и яичница с помидорами.
Путевка кончилась, я вернулась в Москву, так и не узнав, какое решение приняла Вира. Позвонить я ей не могла, у нее не было телефона. Но я часто думала: вышла она за Жору или не вышла? У меня осталось чувство, словно мне не дали дочитать интересную книжку.
Дочитала я ее через три года, в декабре 1956-го, когда в Москву приехал на гастроли Ив Монтан.
Певец Парижа
Имя это возникло у нас осенью 1954-го. Советским крестным отцом Ива Монтана был вернувшийся с парижских гастролей Сергей Владимирович Образцов, художественный руководитель театра кукол. В свойственной ему проникновенной манере, с какой он рассказывал о жизни пингвинов и о своей любви к домашним животным, он рассказал по радио о молодом французском певце «в простой коричневой рубашке, расстегнутой на груди», «с руками молотобойца и душой поэта». И буквально влюбил нас в него. Передача называлась: «Певец Парижа». Рассказ перемежался песенками в вольном прозаическом переводе про парижские бульвары и девушку на качелях, про парижского гамена, про влюбленных, расстающихся на берегу моря. «Руки молотобойца и душа поэта» были нам, советской молодежи, социально близки, мелодии песенок легко запоминались, в приятном голосе певца было что-то волнующее, как сейчас бы сказали — эротическое, но тогда это слово еще не вошло в наш лексикон и казалось даже каким-то неприличным.
Передачу «по многочисленным просьбам радиослушателей» вскоре повторили, а потом повторяли еще несколько раз.
Началась погоня за песенками Монтана. В магазинах пластинок, естественно, не было, поэтому тут же заработал черный рынок. Из-под полы продавались диски «на костях» — из тонкой прозрачной пластмассы, на которой делались рентгеновские снимки. Если посмотреть на свет — видны были изображения костей и человеческих внутренних органов. Предприимчивые бизнесмены тайно торговали такими пластинками, но и их-то, торговцев, еще надо было найти. На наше с Маринкой счастье одним из подобного рода мелких предпринимателей оказался Илюша Александров из нашей дачной компании. Он учился в МГУ на биофаке и вечно чем-то подторговывал, потому что ему всегда нужны были деньги, а родители не давали. Илюшкина тяга к спекуляциям очень огорчала и даже пугала его маму, известную детскую поэтессу Зинаиду Александрову. Она-то была человеком идейным, партийным, законопослушным, в молодости написала знаменитую песню про гибель Чапаева («В уральских степях непогода и мрак, лисицей во тьме пробирается враг. Чапаев не слышит, чапаевцы спят, дозор боевой неприятелем снят. Урал, Урал-река, ни звука, ни огонька», музыка Милютина). И вот, у такой патриотичной дамы сынок занимается черт знает чем. Илюшин отчим, писатель Арон Эрлих, извлекал, правда, из пагубных пристрастий Илюши некоторую пользу: в его книжках о молодежи Илюша и его дружки с их аморальным поведением служили ему прототипами отрицательных героев. Но и доброго отчима пугала незаконная деятельность пасынка. Ароша, как называли его друзья, много лет был заклеймен как скрытый враг и безродный космополит. Только-только времена изменились к лучшему, начали выходить книжки, написанные им в годы опалы, — и вот из-за спекулянтской деятельности Илюши восстановленная писательская репутация снова подвергалась опасности.
Но нам-то с Маринкой на эти тонкости было наплевать. Мы приобрели у Илюши — по десять рублей за штуку — две рентгеновские пластинки и, приникнув к диску моего проигрывателя марки «Юность-1», сквозь треск и шипение некачественной продукции слушали любимый голос и записывали русскими буквами французские слова, вернее, бессмысленную имитацию слов, что-то вроде: «Ди карт поста́ль ангвазе́ анкюлёр. Два полю́ция, два у я флёр. Парду́!» И тому подобное. И нагло распевали эту белиберду якобы по-французски.
Любовь к Монтану вспухала как дрожжевое тесто. Маринка достала его фотографию: мужественная улыбка одной стороной рта, морщинка от нее на молодом, жутко обаятельном лице. А тут еще вышел фильм «Плата за страх». Его сначала показывали только на закрытых просмотрах узкому кругу зрителей. Широкий зритель увидел фильм три месяца спустя, на Неделе французского фильма, и потом он уже шел широким экраном, где мы смотрели его второй, третий, четвертый раз. А в первый — летом 1955-го — нам сказочно повезло! — Маринкина мама достала нам пропуск в ЦДРИ.
Фильм нас с Маринкой буквально потряс. К такого рода искусству мы, воспитанные на лакировочных советских фильмах и на сладеньких, со счастливым концом, трофейных, не были подготовлены. Долгое время мы ни о чем другом не могли говорить, сцену за сценой переживая события фильма, обсуждая каждую деталь, повторяя реплики героев. Фильм был о том, как где-то в Южной Америке на одной из нефтяных разработок загорелась нефть, и потушить ее можно только силой мощного взрыва. И вот четверо безработных из заброшенного поселка везут на двух грузовиках к месту пожара канистры со взрывчатым веществом — нитроглицерином. Путь смертельно опасен, одно неосторожное движение, резкий толчок — и нитроглицерин может взорваться. Но водителям обещано крупное вознаграждение — по две тысячи долларов, и они идут на риск. Один из водителей — Марио, француз (его играет Ив Монтан), мечтает вернуться домой, в Париж. Он хранит как драгоценность билет парижского метро. На долгом, невероятно напряженном пути, где опасные препятствия — разбитая дорога, камень, упавший с горы и перегородивший путь, — сменяют друг друга, первый грузовик взрывается, и двое водителей погибают: седой красавец, немец-антифашист Бимба, и добродушный толстяк Луиджи. Третий, умный, циничный гангстер Джо, гибнет, захлебнувшись в разлившейся нефтяной жиже. Его напарник Марио плачет над трупом («Ты был прав, Джо! Не надо было ввязываться в эту авантюру!..»), а потом едет дальше и доводит грузовик до цели. С щедрой денежной наградой, шальной от счастья, Марио пускается в обратный путь. Он крутит баранку с лихостью победителя, в ушах его звучит вальс Штрауса, он счастлив — все опасности позади, скоро он вернется в Париж… И вдруг он слишком резко крутанул руль, грузовик срывается с обрыва, кувыркаясь, падает в пропасть, загорается… И последний кадр: мертвый Марио, а на его раскрытой ладони — билет парижского метро.