Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Возвращаясь из Москвы, папа должен был садиться напротив мамы и подробно отвечать на ее вопросы — как прошла важная встреча, кто что сказал и о чем договорились. Наглядная картинка: вот что такое настоящий муж, а не тот, который «не обеспечивает».

Домработница Нюра подавала обед: салат, селедочку с картошкой, вслед за ними вносился борщ с мясом, окрошка или рассольник, на второе — эскалопы, или котлеты величиной в полтарелки, или биточки в сметане. На десерт — в больших кружках — кисели или компоты из собственных ягод. Всё очень вкусно и в чрезмерных порциях. На папино: «Зачем так много?» — Нюра обычно со смехом отвечала:

— Ничего! Собака доест!

После обеда мама с папой отдыхали до пяти, а к семи Нюра снова накрывала на стол — теперь к чаю. Подавались сдобные пирожки, домашняя наливочка, варенье, закуска к водке и, конечно, традиционные грецкие орехи в черной керамической вазе. Приходили Антокольские, Фиши, Верейские, Розовы, Миронова с Менакером, Нагибин с Беллой Ахмадуллиной, и начиналось вечернее пиршество. Трещала скорлупа раскалываемых щипцами орехов, рассказывались разные истории под водку и закуску. Каждый стремился «занять площадку». Белла читала стихи — дамы в восторге закатывали глаза. Орест Георгиевич Верейский артистично рассказывал, как на недавней конференции молодых художников в Манеже выступал преподаватель художественного училища из Костромы:

— Для нас, товарищи, коммунизм — не мечта! — говорил этот симпатичный преподаватель. — Коммунизм для нас — почти реальность! Мы живем почти уже в коммунизме! И тем более обидно, товарищи, за некоторые недостатки. Вот, взять, например, наше художественное училище: холстов нет, красок нет, рисовать нечем. Кисточек — и тех нет. Кошку поймаешь, из хвоста у нее шерсти надергаешь, свяжешь ниткой кое-как — вот тебе и кисть!

Переждав взрыв хохота, вступал Александр Семенович Менакер, не менее артистично передавая услышанный им недавно рассказ Давида Ойстраха о том, как этого знаменитого скрипача послали с концертом в Японию, как в городе Нагасаки многотысячный зал слушал его в благоговейной тишине. А по возвращении его вызвал высокий чиновник по культуре и сказал:

— Ну, молодец, Ойстрах! Справился! Дал шороху японцам! А теперь бери под мышку свою флейту и езжай в Орехово-Зуево, неси культурку нашим, советским!

И как в Орехово-Зуевском Доме культуры, куда с трудом согнали публику, долго не устанавливалась тишина, а когда Ойстрах заиграл на скрипке, то сквозь мелодию услышал, как девушка из второго ряда громко обращается к подруге из первого:

— Ты, Зинка, дура! Хороший же парень! Ты ему дай. И закрепишь! Ведь хороший же парень!

Люся Верейская рассказывала, как на днях принимала душ, и вдруг в дверях ванной появляется Твардовский в сильном подпитии. Люся, испуганно: «Ах!» Твардовский, с успокаивающим жестом: «Ничего! Не обращай внимания! Ты мне — полстопочки! Полстопочки!»

К известной слабости Александра Трифоновича относились с сочувствием. Не язвили. Но как тут не посмеяться, представив себе обнаженную Люсю и страждущего «полстопочки» знаменитого поэта.

Наговорившись и наевшись, гости расходились. Нюра убирала со стола, мыла посуду. Мама включала телевизор. Папа поднимался к себе в кабинет и работал до часу, до двух ночи. Утром вставали поздно, к одиннадцати.

Конечно, я была не права, в сердцах сравнивая дачный поселок с тихой заводью, а его обитателей с лягушками. Здесь, «в тихой заводи», Орест Верейский работал над замечательными иллюстрациями к «Тихому Дону» и к «Анне Карениной»; Владимир Тендряков писал для публикации хорошие повести, а «в стол» пронзительные рассказы о голодоморе 30-х годов, об арестах сороковых и пятидесятых; Михаил Ромм разрабатывал сценарий фильма «Обыкновенный фашизм»; Дмитрий Кабалевский писал симфоническую поэму «Реквием» на слова Роберта Рождественского, Виктор Розов — острые, злободневные пьесы; Твардовский писал стихи, а Антокольский — позднюю прозу. Константин Симонов готовил к печати свои фронтовые дневники. Каждый, в меру своего таланта и в меру возможностей своего времени, вносил свой вклад в советскую культуру.

Могла бы и их постигнуть судьба их современников — Мейерхольда, Бабеля, Пильняка, Шаламова и еще многих и многих. И они не творили бы спокойно на своих дачах, а остались бы в истории мучениками и жертвами режима. Но получилось так, как получилось, это не их заслуга, но и не их вина — снаряды просвистели мимо.

У Андрюши вдруг заболело ухо, опухли железки, поднялась температура. Привезли в Москву, вызвали врача, оказалось — свинка. На третий день температура упала, мальчик пошел на поправку, но мы остались в Москве до его окончательного выздоровления.

Очень хотелось после дачи хоть немного развеяться, вырваться хоть на часок из железного ритма домашних дел. Когда Витя приходил с работы, я оставляла на него ребенка и с облегчением удирала из квартиры, пропитанной обидами, раздражением и запахом кипятящихся в большом баке детских пеленок. Мы с Маринкой шли на Гоголевский бульвар, на Девичку, и я отводила душу в жалобах и откровениях. Маринке мои переживания были, в общем, до лампочки, разве что служили предупреждением на будущее. Она-то была свободна, крутила романы с кем хотела, работала над диссертацией.

Как-то вечером к нам пришел Толик с бутылкой коньяка и коробкой конфет — просто так, повидаться. Как раз в этот вечер родители ушли в Дом литераторов смотреть фильм «Ночи Кабирии», так что получилось очень удачно. Мы расположились за круглым столом в кабинете, пришла Маринка. Пили коньяк, слушали песни Галича, обсуждали мировые проблемы.

Вернулись родители. Папа, увидев гостей, обрадовался, стал рассказывать о фильме, они с мамой были в восторге, мама тоже включилась в разговор. Давно мы так дружно, так хорошо не сидели. Маринка ушла, а мы засиделись до начала первого.

Витя сказал:

— Ничего, Толик, у нас переночуешь.

Мама с каменным лицом повернулась к нему:

— Где он у нас переночует? У нас негде ночевать! Владимзахарычу нужно работать!

— Куда же он пойдет? — оторопел Витя. — Последняя электричка давно ушла!

Возникло чувство неловкости. Толик потоптался и ушел. Вслед за ним, хлопнув дверью, ушел Витя. Вернулся на следующий день к вечеру, мрачный, заявил, что он возмущен моим поведением, что у меня рабская психология, что осточертела ему эта жизнь, что мечтает скорее в поле, на свободу.

Я ответила, что не хочу вступать в конфликт с родителями, что их тоже можно понять…

Подобные разговоры были у нас теперь не редкостью.

Тут еще сказывались усталость, хроническое недосыпание. Андрюша был мальчиком неспокойным, ночью по нескольку раз просыпался, плакал. Может, интуитивно чувствовал наше взаимное охлаждение, и свой протест выражал как мог.

Было бы спасением — отделиться от родителей, зажить своим хозяйством. Такая возможность в перспективе была: в Мытищах достраивался дом, куда должны были расселить жителей барака. Витя с братом были прописаны в бараке и имели право на жилплощаль.

Эта жилплощадь в Мытищенской девятиэтажке светила нам как меркнущий маяк надежды. Но все чаще звучали разговоры о том, что бессмысленно продолжать такие отношения.

Любовь все дальше уходила в те края, где Витя был моим защитником, спутником, возлюбленным, которым я гордилась. Чем гордиться-то, если муж не внес в дом ни одной наволочки?

Леночка Матусовская

С подобным столкнулась моя младшая подруга Лена Матусовская, дочь знаменитого поэта-песенника и его достойной жены, круглолицей, пышноволосой и моложавой Евгении Акимовны. Лена влюбилась и вышла замуж за молодого артиста, который — вот беда-то! — за два года работы в театре не получил ни одной главной роли, не читал «Волшебную гору» Томаса Манна и — о, ужас! — не умел за столом правильно пользоваться ножом и вилкой. Не исключено, что и свой пиджак он вешал не туда, куда следует. Молодой человек был осужден, осмеян и выдворен из высококультурного дома, хотя уже родился сын.

72
{"b":"206078","o":1}