14 октября 1934
Mon ange!
Только что получил твое письмо. Если бы ты знал, какое наслаждение испытывают изгнанники, получая письмо от московского приятеля, ты писал бы мне еще чаще.
…Всё, написанное тобой, оказалось мне близко и интересно. Я рад, что ты похудел и еще больше рад, что ты с увлечением работаешь. Хотелось бы более подробно узнать о пьесе Зархи. Это, наверно, «Москва — вторая». О чем же это? Что за сюжет? Хорошо ли? О твоей пьесе не спрашиваю — все равно не расскажешь!
Вчера получил письмо от Коли. Пишет «работаю много — написал мало». Ворчит, острит, жалуется, что постарел. Ну, да мы все тоже не Дорианы Грей! Ничего не поделаешь. Сам я живу прекрасно. Живу в спокойной, удобной и теплой комнате, у заботливой хозяйки. Режиссирую. Иногда сочиняю всякие лирико-эпические экзерсисы. Читаю. Но не скрою: Cette vie commence à т’ennuyer! Ма patience п’у tient plus. Другими словами, скучаю здорово! Представь, однако, все еще не унываю. Продолжаю надеяться и верить, что увидимся в более или менее непродолжительном времени. Впрочем, об этом я тебе уже писал. Чтобы не повторяться, кончаю. Передай Лидии Алексеевне мою особую благодарность за приписку. Знайте, что я преисполнен к вам самых лучших и нежных чувств. Portez-vous bien, amusez-vous, écrivez moi aussi souvent que possible, et n’oubliez point votre Фердоуси.
Je vous embrasse bien fort.
В июле 1934 года к отцу приехала мама.
Фотография в семейном альбоме: мама и папа стоят у дощатой стены какого-то дома. Мама в летнем сером распахнутом пальто, белый шарфик, шляпка с загнутыми вверх полями. Мама маленькая, чуть повыше папиного плеча. Милое курносенькое лицо. Папа, худой и длинный, со своим носом — радостью карикатуристов, в большой кепке и коротковатом пиджаке, обнял маму за плечи. Они улыбаются в объектив, щурятся от яркого солнца. Им тут обоим под сорок. Время уже тронуло их лица, но каждая морщинка говорит о том, что они все еще молоды, и любят друг друга, и счастливы в эту минуту.
Через месяц отпуск у мамы кончился и она вернулась в Москву, где театр Вахтангова приступал к репетициям спектакля «Интервенция».
«ТОБОЛЬСК ДО ВОСТРЕБОВАНИЯ. СЫГРАЛА КСИДИАС
ВСЕ ХВАЛЯТ ЛЮБЛЮ ЦЕЛУЮ — НАТАША».
Мама сыграла в «Интервенции» одесскую бандершу мадам Ксидиас, одну из лучших своих ролей, ее гордость.
Моя няня Шура:
— Мама вернулась от отца из Тобольска беременная. «Ой, что делать! Он тама, я издеся! Ой, нет, нет, нет!» Плачить. Я ей говорю: «Наталья Ильвовна, не делайте глупостей, рожайтя. Помогут, не дадут пропасть. Рожайтя!» Пришло время — проводила ее в родильный дом, тут, на Большую Молчановку, в Граурмана. Врачиха меня спрашиваить: «Кого заказываетя?» Я говорю: «Только девочку! Только девочку!»
Ну, и ты родилася.
Через три года моего отца перевели из Тобольска в Тюмень, город побольше, где был драматический театр. В этом театре он стал работать завлитом и режиссером.
Выписка из приказа По Тюменскому гортеатру за № 95 19 октября 1937 г.
«Владимир Захарович Масс к возложенным на него обязанностям завлит. частью относится добросовестно, четко, аккуратно их выполняя.
Помимо прямых обязанностей несет режиссерскую работу. Осуществил постановку четырех спектаклей: „Аристократы“ Н. Погодина, „Бабьи сплетни“ Гольдони, „Дальняя дорога“ А. Арбузова и „Родина“ Б. Левина. Эти спектакли по праву должны быть зачислены в список лучших спектаклей театра.
Владимир Захарович Масс несет большую общественную и культурную работу вне театра, читая лекции, доклады, проводя беседы по вопросам литературы и искусства (газета, радио, пединститут, Красная Армия, колхозы, рабочие клубы), чем в значительной степени способствует поднятию культурного значения театра в городе и районе.
Премирую Владимира Захаровича Масса месячным окладом и почетной грамотой.
Директор театра: Н. Гранатов».
«Тюмень» — что-то темное, холодное, плохое, потому что, когда мама произносит слово «Тюмень» — у нее становится беспокойное, нервное выражение лица.
Почему мы живем в Москве, а папа — в Тюмени?
— Он там организует театр, — говорит мама.
Непонятно.
— Ну, он там работает… Ставит спектакль, — объясняет брат. Непонятно.
Из всех ответов самый понятный и убедительный — нянин:
— Папу твоего волки съели!
Фраза звучит в том условном, игровом смысле, в каком звучали и другие Шурины фразы:
— Не лазяй в лужу — утонешь! Не выходи за ворота — потеряисси! Мужик унесёть!
И тут тоже мною угадывался не прямой, а переносный смысл ответа: папа жив, но очень далеко, там, где темный лес и волки.
Тюмень. Маленькие домики, занесенные снегом по самые окна. Белый пар, окутывающий мамино лицо и лицо какого-то длинного, худого дядьки («Ну что же ты? Пойди к нему! Это — папа!»), который как-то растерянно, неумело берет меня на руки. Мне не нравится у него на руках, непривычно, незнакомо, я вырываюсь, выгибаюсь, хнычу — и он опускает меня на снег. Пахнет паровозным дымом (железнодорожная станция?). Лошадь тоже окутана белым паром. Меня сажают в большие сани, укутывают чем-то мохнатым, тяжелым и куда-то везут. Потом темная, жаркая прихожая, в которую кто-то из комнаты вносит керосиновую лампу. Высокие шевелящиеся тени. Я — одна, внизу, в темноте, среди ног, которые топчутся вокруг меня, сближаются, сплетаются… И нет Шуры, с которой ничего не страшно.
И вдруг ко мне подошел большой пушистый кот и стал тереться о мои ноги. Я села на корточки, обняла его, счастливо ощущая его мягкие лапки на своих плечах, все его большое, урчащее, теплое тело — и страх растаял, сменясь мгновенной благодарной любовью к доброму толстому зверю.
Вот этого кота я запомнила. А от первой встречи с отцом сохранились только морозный белый пар да резкие, ломкие тени при свете керосиновой лампы.
Горьковский театр им. Чкалова
В 1939 году, хлопотами руководства театра Вахтангова, отца перевели в Горький на должность художественного руководителя Областного колхозного театра имени Чкалова. Это был совсем еще молодой театр, возникший из студии, созданной на базе агитбригады. Артистам не хватало профессионализма, но его компенсировали энтузиазм и желание учиться. В лице нового художественного руководителя они обрели то, о чем можно было только мечтать: над ними взяли шефство вахтанговцы. Они охотно откликнулись на просьбу отца и начали посылать в Горький своих режиссеров и актеров для педагогической работы. Приезжали проводить занятия Б. Захава, И. Толчанов, О. Глазунов, П. Антокольский. Горьковчан приглашали в Москву на смотры и семинары.
Но и отцу здорово повезло с театром. В этом культурном, красивом, большом городе, областном центре, не столь далеком от Москвы, получив возможность встречаться с московскими друзьями, он почти не чувствовал себя изгоем. Здесь он поставил «На дне», «Хозяйку гостиницы», «Позднюю любовь», «Любовь Яровую». Но главное: с молодым артистом театра Николаем Куличенко они написали смешную, легкую, злободневную комедию-водевиль «Сады цветут», которая стала жемчужиной репертуара, гордостью театра. Жизнерадостная, полная забавной путаницы, патриотичная без прописной морали, она еще и после войны много лет продолжала идти во многих периферийных театрах.
Война
Июнь 1941-го. Моему брату Вите шестнадцать лет, он перешел в десятый класс, его послали «на окопы» — рыть противотанковые рвы на подступах немцев к Москве. Мы с мамой и Шурой и с нами тетя Лена с двухлетней Маринкой, моей двоюродной сестрой, едем в Горький, к папе. Но папы уже нет в Горьком, он со своим театром организовал бригаду и уехал на фронт. Мы живем в его комнате, из окна которой видна Волга, такая широкая, что пароходы, медленно проплывающие вдоль того берега, кажутся игрушечными.