— Да что он говорит?! Что?! — плачуще волновалась на печи старуха.
Женька сидел оглушенный. Недавно переживал радость — в тихий мир попал. За стенами — война, а здесь простые, без лукавства, законы: накормить голодного, согреть замерзшего, приютить бездомного. Приютили, согрели, накормили… убийцу! Нет, не бывшего, не раскаявшегося, — если б силы — снова готового убивать. Среди поля, на грязной дороге, просил: «Подвези… Свалюсь…» Просил жалости, просил — будьте добры ко мне. И получил… «Надо бы тебя, Адриан…» Тебя убить, тебя, которым открыл дверь в свой дом. Того, кто поделился последним куском хлеба! Именно за это, за доброту! Убить?.. А если б оттолкнули — сдыхай на дороге, нисколько не жаль! — уважал, славил?.. Не связывается, не воспринимается — дико! Не человеческое… Нет, даже звериным назвать нельзя. Зверь и тот на ласку не огрызнется. Что же это такое?..
Сидит растрепанным вороном под порогом, темное лицо покрыто грязной бородой, не разглядишь — вроде ни злобы явной, ни торжества — одичание, невнятность. И сиплый голос из нутра.
Женька взорвался:
— Такие!.. Такие среди людей!.. Да близко подпускать нельзя! Гнать, как прокаженных! В клетки запирать…
Митрофан презрительно повел в его сторону твердым носом:
— Ты уж молчи, мозг куриный, только и можешь что квохтать.
— Не-ет! Я и не квохтать могу! Я и с автоматом ходил… На тех, кто убийство-то заслугой считает… Ты же враг! Старый только. А то мы бы с тобой по разные стороны фронта встали… Эх, жаль, жаль! Святое бы дело против такого!..
— Повидал я петухов и понаслышался: зло, насилие, мол, разрушим, в крупу его истолчем. А оно, зло, плодуще, из каждой толченой крупинки яблоком вызревает. Чем мельче толчете, тем больше его растет. Уж лучше бы копили зло-то, в одной куче держали — оно, поди, и пригодилось бы при случае.
— Как же ты, Митрофан, свое зло с богом паруешь? — спросил Адриан Фомич. — Или забыл уже бога? Вспоминаешь ли, что из-за него сразу двоих на тот свет отправил?
— Только дурачки бога добреньким видят. А для бога зло вроде посошка.
— О господи! Речи-то какие! — простонала на печи старуха.
— Убийцы с богом-то дружат! — выкрикнул Женька. — Вот гитлеровцы… У них у каждого солдата на пряжке написано: «Готт мит унс!» «С нами бог» — то есть…
— Люди в страхе перед господом жить должны. А страх через добро не добудешь.
— Ты, Митрофан, смотрю, шибко вырос, — Адриан Фомич поднялся из-за стола. — Кажись, дальше убийцы расти некуда, ан нет, еще выходит, можно подняться — совсем уж в кромешные ненавистники. Давайте-ка спать. Во сне-то и такого терпеть можно.
— Не боишься, добренький, — старец показывал из бороды желтый зуб, — что я добротой твоей попользуюсь. Я ведь убийца, и ухваточки у меня арестантские. Может, ночью вот встану да с ножичком прогуляюсь по избе.
— Ох! — охнула Евдокия. — Выгони его, батя. Не с нами, так с ребенком что сделает. У-у, проклятущий, такую срамоту порешь и не стыдишься.
— Пугает он, Дуняха. Еле жив, глянь-ко, с курицей не справится, а тут двое мужиков в избе.
Женька тоже поднялся:
— До сих пор только издалека, из окопа убийц видел. Чтоб так близко — впервые.
— Страшон, поди? — спросил старец, укладываясь на полу вдоль печки, ногами к порогу.
— Нет, гнусен.
«С ножичком прогуляюсь по избе…» Конечно, это сказано просто так, чтобы попугать — шуточка убийцы.
Илья Божеумов днем остерегал: враги… будь начеку. Но таких ли врагов имел он в виду? И как бы сам Божеумов отнесся к прохожему старцу? Да, наверное, так же, как и он, Женька: сплюнул да отвернулся, иначе и не поступишь. Нелепо воевать с таким. Лежачего не бьют, а этот, считай, лежит в гробу. Враг отживший.
Божеумов остерегает против других: «Едешь в колхоз, смотри в оба, чтоб не обкрутил…» Кто? Адриан Фомич?.. И Кистереву не смей верить, и выше Кистерева… Не то чтобы все враги, но лучше на всякий случай не верить — подозревай каждого! Да что это за мир получается у тебя, товарищ Божеумов? Нет своих, одни чужие, с задушевным словом к кому — не смей, подведет! Живи да оглядывайся, щелкай по — волчьи зубами. В окопе и то уютней — там только впереди враги, а за спиной-то, свои, надежные. За то и воевал, чтоб землю от врагов очистить, чтоб друзья во все стороны… И Кампанеллу допытывал по ночам: подскажи, как дружней жить.
Воровато причмокивал на полатях мальчонка — старуха тайком сунула ему свой кусок хлеба с сахаром. Странник под порогом сопел и чесался во cue.
Адриан Фомин терпит этого «с ножичком», не выставил и шею из избы, а Кампанеллу, похоже, не принял. Не то чтобы не понял — понять не трудно, — не принял, не понравился Кампанелла Адриану Фомичу. Выходит, у тебя не только с Божеумовым нет согласия, но и с Адрианом Фомичом кой в чем не сходишься. А можно ли всем во всем сходиться? Можно ли всем думать одинаково? Наверное, нельзя. Но это не причина для вражды — умей принять непохожих на тебя. Божеумов на дух не принимает. Адриан Фомич принимает даже тех, кто «с ножичком»… Тут тоже перехватить можно.
Мысли метались, не находили ясного ответа.
Душно в избе. У порога сипло, с клекотом дышит натужно спящий странник — убийца. Мальчонка на полатях вздохнул сладостно и тяжко. Он разделался с куском хлеба и сахаром — вздох счастья и сожаления.
Женька не спит. Путаница в Женькиной голове.
Страдая от бессилия, Женька повернулся лицом к стене и… уснул: мгновенно, крепко, как засыпают здоровые люди, которым едва-едва перевалило за двадцать.
9
Адриан Фомич, погромыхивая тяжелой связкой ключей, отомкнул огромный замок, разогнул его заржавевшие челюсти.
— Вот еще сюда…
Председатель колхоза занимался, в сущности, нелепым делом — показывал уполномоченному колхозные закрома. А они были отменно чисты, попахивали слегка пыльцой, даже в щелях не найдешь ни зернышка. Адриан Фомич водил Женьку от амбара к амбару, отмыкал неподатливые замки. Ничего не попишешь, так надо, Женька обязан потом с чистой совестью отчитаться: осмотрел все, убедился — чисто, ни зернышка.
На него надеются — хотя бы тонну хлеба, чтоб было за чем прислать машину. Тонну?.. Даже мыши сбежали, до того чисто.
А только что в это утро Женька пережил унижение. Евдокия к завтраку напекла картофельных оладий. Подрумянившаяся картошка лежала на черном, с отливом в рыжину и в зелень хлебе, точь-в-точь по виду напоминавшем свежий коровий навоз. «Вот она, травка-то…» Перед Женькой положили сельповский хлеб.
— К нашему привыкать нужно, сразу-то его не уешь.
Женька во время отступлении дно подели питался одними лишь сырыми бураками — только сырыми! Его желудок не способен был, пожалуй, переварить лишь железные гвозди. Трава, что ж, едят же ее другие. Даже интересно, какого она вкуса. Должно быть, никакого, недаром же говорят: «пресный как трава». И он храбро откусил.
Нет, печеная трава не была безвкусно — пресной. Липкая каша, которую он взял в рот, резко пахла гнилостным, перебродившим запахом. Человек — всеядное животное, и Женька был не самый привередливый из людей, но… не выдержал, припадая на раненую ногу, выскочил на крыльцо.
На крыльце сидел странник Митрофан в своем рваном малахае, в бабьем платке вместо шапки и уплетал из рукава такую же оладью из травы.
И на глазах-то этого Митрофана — убийцы Женька перегнулся через перильца…
— Кхе-кхе! Оскоромился…
Сейчас его водят по амбарам, где по-чердачному пахнет пылью.
— Головой не стукнись, тут низко.
Последний амбар. Адриан Фомич как-то неловко отвел взгляд в сторону, бескровное лицо его бесстрастно.
В углу под стеной куча. Женька сначала подумал — мусор, мякина. Перевалился с раненой ноги на здоровую, шагнул к куче, зачерпнул горсть и сразу же покрылся испариной — пшеница, тощая, сорная, дурно провеянная, по пшеница.
Старик бесстрастно смотрел в сторону и молчал.
Мешка три, если не меньше. Жалкая куча сорного зерна. Ее не прячут, иначе бы держали не в общественном амбаре. Унеси в любой дом, положи на поветь, накрой сеном — кто б тогда ее нашел? Прежние уполномоченные — а сколько их прошло здесь до Женьки? — наверняка знали об этой куче.