— Здравствуйте, — сказал я.
Вчера после лекции передо мной расступились — поверженный, лежащий, нет нужды ни бить, ни ругать такого. Сегодня я ожил, гляжу прямо, отвечаю без робости, держусь независимо — непорядок, должен быть тише воды, ниже травы.
— У-у! — промычал парень в синей фуражке на этот раз уже сердито. — Дай ему, Стриж!
— За что? — спросил я.
— За красивые глазки, — ответил Стриж.
— Ну тогда, конечно, стоит, — согласился я.
Мое спокойствие Ваню Стрижа озадачивало, он насупливал белесые брови, выдвигал на меня тяжелый подбородок. Гриша Постнов поиграл желваками, произнес глухо:
— Он тебя, Стриж, все равно переговорит — грамотный, институт прошел.
Гриша, видать, никак не мог простить, что институт достался мне, не ему.
— Грамотный, а невежливый, первый «здравствуй» не скажет, — Стриж не отличался изобретательностью, не находил веского повода, чтобы исполнить благой совет — «дай ему».
А вокруг уже собирался красноглинский народ: несколько девчат с граблями, голенасто загорелых, в легких платьицах, старухи в белых платочках, остановилась в стороне лошадь, степенный мужик, не слезая с телеги, принялся неторопливо свертывать цигарку, и вездесущие ребятишки просачивались поближе к центру события. На глазах стольких зрителей Ване Стрижу нельзя было ударить лицом в грязь, но, наверное, неудобно просто так, не за будь здоров, отпустить сплеча.
Гриша Постнов нашелся.
— Пусть признается при всех, что мракобес, — подсказал он.
— Верно! — обрадовался Стриж и незамедлительно забрал в лапу на моей груди городскую сорочку. — А ну!.. Давай! Я мра-ко-бес! И громче, чтобы все слышали.
— Ты дурак, Стрижов!
— Мотри!
— Что я тебе говорил? — подбросил Гриша Постнов.
— Ну!.. Кому сказано?.. Я мракобес!
— Иди ты!..
— Дай ему!
И Ваня Стриж, помаргивая белесыми ресницами, стал отводить крутое плечо. Ему явно не хотелось бить меня, но… престиж.
— Семя иродово! Стойте!..
Ваня Стриж опустил кулак. Старухи и девчата расступились. Высоко держа голову, пухлая грудь вперед, палка на весу, громко сопя, тяжело волоча по земле подвязанные бечевой галоши, появилась сестра Аннушка.
— Сгинь, бес! — ткнула узловатым костылем Ваню Стрижа. — Сгинь, нечистый!
— Чего! Ну, чего!.. Ишь, вылезла спасительница, — заворчал Ваня, отступая.
— Иль меня, старуху, кулачищем своим?..
— Да ну вас обоих… Тьфу!
Сестра Аннушка встала передо мной, желтое лицо запрокинуто, под студенисто заплывшими веками лихорадочно мельтешат глазки, палка с воинственной решимостью всажена в землю — спасительница!
Дернулась лошадь, ужаленная слепнем, мужик прикрикнул:
— Стой, шалава!
И снова тихо. Вокруг жаркое дыхание и ждущие взгляды.
— Ты, голубчик, обидел меня… — начала грудным, звучным голосом сестра Аннушка. Ее плоское нездоровое лицо выражало бесстрастность, а глаза суетно жили. — Обидел, и сильно. Никто, поди, в последнее-то время так не обижал меня…
Конечно же, за спасение от кулака Вани Стрижа мне надлежало выслушать проповедь.
— А вот я зла не держу… Ты вот безбожницей меня обозвал да язычницей: мол, Христа в тебе нет. Ан нет! Ты обидел, а я к тебе готова по завету нашего учителя: «Кто ударит тебя в праву щеку, обрати к нему и другу…»
Запрокинутая голова, грудной с сипотцой и одышкой голос, величавая осанка расползшегося тела, и в щелках век обжигающий блеск глаз.
— Злыдня я, да еще своекорыстная! Чего не приплел… А я… Я вот сношу, я ничего…
Обжигающий блеск глаз — и смиренная речь.
— И народа я не стыжусь. Не-ет! Пусть видят, как слово господне меня от лютости оберегает, как кротость я себе вымолила. Пусть видят — чистая я от злобы, благодать божью в себе несу. Ты меня попреком вострым, а я тебя любовью…
А глаза сквозь щелки выдавали иное, глаза неистово горели, и не кротостью, не любовью. Ни Гриша Постнов, ни простоватый Ваня Стриж со своими пудовыми кулаками не вызывали во мне особой неприязни. Они что чувствовали, то и выражали. В искренности им не откажешь. А тут перед всеми шла игра — злоба притворялась доброжелательством, ненависть — любовью. Игра на людях.
— Вот ты молчком, голубь, стоишь, не знай что думаешь. А я и на это не обижаюсь. Сказано в писании: «Допрежь, чем бога славить, пойди и помирись с братом твоим…» Вот и я с миром к тебе. При всем честном народе… Я даже… Я и поклониться тебе могу. При всех…
И сестра Аннушка и в самом деле откачнулась картинно, шумно набрала в грудь воздух, отбила мне земной поклон.
Это было уже чересчур. Я не выдержал и рассмеялся. Мне в ответ радостно подвизгнул какой-то парнишка.
Сестра Аннушка медленно распрямилась. Ее лицо было кирпичным, но постепенно темная кровь стала отливать, растопленно-восковые щеки стали бледнеть до зелени, до трупной голубизны. Изрытость проступила на ее водянистой коже. Щелки век раздвинулись, злые глаза обжигали.
— Бе-ес… — чуть слышно прошептала она.
Мне стало неловко за свой смех, я попытался оправдаться:
— Не творите милостыни перед людьми с тем, чтобы они видели вас…
— Бе-ес!! — взвизгнула она и вскинула над головой палку. — Бе-ес! Бе-ес!!
Она надрывно визжала, а все молчали.
— Бе-ес!!
Мне было неловко и противно.
— Бе-ес!!
Провожаемый удивленными, настороженными, неприязненными взглядами, я осторожно обогнул визжащую сестру Аннушку.
— Бе-ес!! — летело мне в спину.
Красноглинка — моя случайная Мекка. Приехал сюда искать единоверцев.
Как все это нелепо, как глупо!
— Бе-е-ес!
1969
Весенние перевертыши
Дюшка Тягунов знал, что такое хорошо, что такое плохо, потому что прожил на свете уже тринадцать лет. Хорошо — учиться на пятерки, хорошо — слушаться старших, хорошо — каждое утро делать зарядку…
Учился он так себе, старших не всегда слушался, зарядку не делал, конечно, не примерный человек — где уж! — однако таких много, себя не стыдился, а мир кругом был прост и понятен.
Но вот произошло странное. Как-то вдруг, ни с того ни с сего. И ясный, устойчивый мир стал играть с Дюшкой в перевертыши.
1
Он пришел с улицы, надо было садиться за уроки. Вася-в-кубе задал на дом задачку: два пешехода вышли одновременно… Вспомнил о пешеходах, и стало тоскливо. Снял с полки первую подвернувшуюся под руку книгу. Попались «Сочинения» Пушкина. Не раз от нечего делать Дюшка читал стихи в этой толстой старой книге, смотрел редкие картинки. В одну картинку вглядывался чаще других — дама в светлом платье, с курчавящимися у висков волосами.
Исполнились мои желания. Творец
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,
Чистейшей прелести чистейший образец.
Наталья Гончарова, жена Пушкина, кому не известно — красавица, на которую клал глаз сам царь Николай. И не раз казалось: на кого-то она похожа, на кого-то из знакомых, — но как-то не додумывал до конца. Сейчас вгляделся и вдруг понял: Наталья Гончарова похожа на… Римку Братеневу!
Римка жила в их доме, была старше на год, училась на класс выше. Он видел Римку в день раз по десять. Видел только что, минут пятнадцать назад, — стояла вместе с другими девчонками перед домом. Она и сейчас стоит там, сквозь немытые весенние двойные рамы средь других девчоночьих голосов — ее голос.
Дюшка вглядывался в Наталью Гончарову — курчавинки у висков, точеный нос…
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,
Чистейшей прелести чистейший образец.
Красавица!.. Голос Римки за окном.
Дюшка метнулся к дверям, сорвал с вешалки пальто. Надо проверить: в самом ли деле Римка красавица?
А на улице за эти пятнадцать минут что-то случилось. Небо, солнце, воробьи, девчонки — все как было, и все не так. Небо не просто синее, оно тянет, оно засасывает, кажется, вот-вот приподымешься на цыпочки да так и останешься на всю жизнь. Солнце вдруг косматое, непричесанное, весело-разбойное. И недавно освободившаяся от снега, продавленная грузовиками улица сверкает лужами, похоже, поеживается, дышит, словно ее пучит изнутри. И под ногами что-то посапывает, лопается, шевелится, как будто стоишь не на земле, а на чем-то живом, изнемогающем от тебя. И по живой земле прыгают сухие, пушистые, согретые воробьи, ругаются надсадно, весело, почти что понятно. Небо, солнце, воробьи, девчонки — все как было. И что-то случилось.