Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Петр облегчил участь членов секты, созданной им невольно, открыв дверь из Танталовой камеры — теперь они могли устроиться в сухом месте, на ступенях лестницы, с которой сам он проделал такой головоломный спуск, и спокойно ждать, пока пожар пожрет сам себя. Но, когда они карабкались по ступеням, громко восхваляя Учителя, горящее здание содрогнулось до основания от ужасающего взрыва, свод подземелья над их головами расселся, и в эту огненную щель во мрак Танталовой камеры ворвались языки адского пламени. То, несомненно, взорвался склад боеприпасов — событие, которое некий художник-гравер, столь же умелый, как и аккуратный, изобразил в виде столба пламени и дыма, в котором мелькают жалкие фигурки людей, подброшенных взрывной волной. Счастье еще, что у защитников города оставалось мало боевых средств, особенно пороха. И все же разрушения, причиненные этим взрывом, были так ужасны, что когда огненная прорва раскрылась над их головами и в нее лавиной хлынули раскаленные массы, веритарии мгновенно утратили всякое искусственно поддерживаемое мужество и, следуя примеру Медарда, который заверещал так, будто раскаленный пепел высыпался ему прямо на голову, завыли в страхе и начали кусать, бить, царапать друг друга. Один лишь Петр, привыкший к ужасам критических ситуаций и даже — упомянем вскользь одно его давнее высказывание — по-своему любивший их, не потерял присутствия духа и, как всегда, повел себя превосходно. Прижавшись к холодной стенке, чтоб уклониться от сыпавшейся сверху огненной массы, он крикнул изо всех сил, перекрывая и вой обезумевших веритариев, и грохот падающих камней:

— В году двенадцать месяцев!

Этот выкрик, по бесспорной истинности своей вполне отвечавший смыслу Всеобщей Истины, потерялся в шуме, но Петр не сдался и принялся кричать в гул и грохот:

— Кони жрут овес!

— Кони жрут овес, — откликнулся голос Медарда: заметив, что Петр взял руководство на себя, он преодолел свой страх и поспешил подбавить свою горстку зерна в жернова.

— У обезьяны четыре руки! — крикнул Петр.

— У обезьяны четыре руки, — отозвались уже несколько веритариев, сгрудившихся на ступеньках поодаль.

А вскоре и вся община спокойно и с достоинством стала повторять максимы, оглашаемые Петром при ассистенции Медарда, и максимы эти постепенно приобретали глубину и смысл:

— Ничто не длится вечно!.. Любой дождь кончается, любой снегопад прекращается!..

Адская прорва, зияющая над их головами, все ширилась и удлинялась с грохотом, но валившиеся сверху массы словно избегали подавить величественный хорал, возвещавший то, что в известной мере отвечало действительности и, выраженное устами мыслящих существ, казалось, укрощало беснование стихии. Свод треснул, но не обвалился, так что мы не можем исключить, что именно Всеобщая Истина, к которой взывали веритарии, и приостановила разрушение.

Тем временем генерал Тилли, этот солдат до мозга костей, далекий от всяких таких тонкостей, с нетерпением ждал — и это следует зачесть в его пользу, — что бургомистр Ратценхофер, о злополучной кончине которого он и понятия не имел, вышлет уполномоченного под белым флагом с подписанной капитуляцией. Но время шло, уполномоченный не появлялся, и тогда Тилли, щелкнув пальцами, велел трубить генеральный штурм. К тому времени пушки Магдебурга уже онемели и город мог сопротивляться неприятелю только ценой собственной гибели — то есть яростно пылающим, на вид просто неестественно ярким пламенем. Огонь переметывался из окон горящих домов в окна противоположных, еще не объятых пожаром, женщины, мечась по раскаленным улицам, кидали своих детей в пылающие развалины и сами гибли под грудами обваливающихся стен, отчаявшиеся безумцы, ускоряя свой конец, бросались с голыми руками на солдат, влезших на укрепления, и те с превеликой охотой — ибо еще не утомились смертельной жатвой — кололи, рубили, стреляли, секли, и забивали, и затаптывали насмерть, пробиваясь туда, где еще не бушевали пожары и где сосредоточилось все, что оставалось ценного в Магдебурге, то есть к собору, в котором, как мы упоминали, собрались те, кому знатность и богатство препятствовали заразиться фанатизмом «рыбаков», фиделистов, «возвращенцев» или, смешно сказать, веритариев. А там, у собора, солдат ждал маленький сюрприз, действительно маленький и длившийся недолго: перед папертью стояла прекрасная дева в белом, в фате и веночке невесты, очаровательным жестом протягивая к суровым воинам обе ладони, наполненные бриллиантами, изумрудами, жемчугом и рубинами; и эта дева обратилась к солдатам сладостным голоском:

— Добро пожаловать, доблестные спасители!

К чему была и что означала эта комедия? Нетрудно угадать, что дева в белом изображала деву с герба Магдебурга, о которой ходила легенда, что она до тех пор будет охранять родной город, пока не отречется своего девства и не подаст руку жениху, чтобы возвести его на свое ложе. Именно это, по планам и расчетам господ, укрывшихся в соборе, и должно было свершиться сегодня. Красота и явная невинность девушки, приветствующей императорских наемников, должны были укротить их свирепость, а драгоценности, ее приданое, назначены были утолить их жажду добычи. Возможно, что слова ее приветствия были рассчитаны на самого Тилли, на то, чтобы растопить ледяной панцирь, сжимавший его солдатское сердце. Но где в эту минуту был Тилли, на каком отдаленном командном холме, какие смелые стратегические ходы продумывал он в это время? А его солдаты — что могли они знать о древней, из языческих времен пришедшей легенде, связанной с городом? Дева и договорить не успела, как уже валялась в крови, запутавшись в своей фате, а солдаты рвали друг у друга ее жемчуга и драгоценные камни. Из недр собора вырвался вопль ужаса — господа и дамы, следившие за этой сценой в напряженном ожидании, — чем-то она закончится, — мгновенно поняли, что кончится она хуже некуда и для них нет никакой надежды. Ее и не было. В ближайшие десять-двадцать минут были перебиты все, укрывшиеся в святыне, включая старцев и грудных детей. Опасаясь, как бы их не откомандировали куда в другое место, солдаты работали как можно проворнее, так что избиение завершилось без излишних зверств и мучительства. В заключение можем сказать, что, хотя в ту войну, которую мы теперь называем Тридцатилетней, кое-где происходили бойни и похуже, чем знаменитое магдебургское истребление (увековеченное позднее многими великими художниками для острастки грядущих поколений), все же, пожалуй, нигде в сравнительно небольшом помещении не было навалено столько трупов обоего пола и столь роскошно одетых, — правда, все драгоценности были с них сняты, — как это случилось двадцатого мая тысяча шестьсот тридцать первого года здесь, в Магдебургском соборе.

Богатый, солидный Магдебург был выстроен необычайно капитально: дома по большей части каменные, если же и были там деревянные, то, по велению городского совета, их разделяли кирпичные стены толщиной в длину одного кирпича. Поэтому потребовалось четыре дня и четыре ночи, чтобы пожар — за исключением собора, забитого мертвыми телами, — сожрал весь город до последнего дворца, последней лачуги, последней хижины и можно стало сказать: был Магдебург — и нет его.

Все эти четыре дня и четыре ночи, пока город догорал, солдаты Тилли копались в пепелищах — не осталось ли чего ценного. Что нашли — забрали. Что нашли живого — умертвили. Из тридцати тысяч магдебуржцев в живых осталась горстка людей. Рассказывают, когда об этой катастрофе узнал Вальдштейн, находившийся в ту пору в чешском городе Йичине, он так разгневался, что бросил серебряный колокольчик в своего камердинера. Историки до сего дня гадают, что было причиной такого поступка. Одни полагают, то была зависть к блестящей победе Тилли, другие считают, что герцога возмутила непорядочность шведского короля, который не помог союзническому городу, присягнувшему ему на верность, а спокойно, с безопасного расстояния, взирал на его уничтожение. Мы же, посвященные в историю жизни Петра Куканя, не можем принять ни то ни другое объяснение, ибо знаем, что правда совсем в другом. Спрашивается, что блестящего и достойного зависти было в том, что Тилли удалось перебить тридцать тысяч невинных горожан и обратить в прах один из красивейших городов Европы? «Haste Ehrgeiz» [64], как говаривал пан Роубитшек? Ах, да ничего подобного. Единственно правильная разгадка этой шарады заключается в том, что человек, швырнувший в камердинера колокольчик, был не Вальдштейн, а опять-таки его двойник, который после меммингенской интермедии остался на службе у герцога и все глубже и серьезнее вживался в эту свою роль — так глубоко и серьезно, что усвоил уже не только привычки и обычаи герцога, не только образ его мыслей, но приобрел даже и его хвори, прежде всего сифилис, протекавший у него бурно, то есть syfilis galopans. Сам же герцог в ту пору инкогнито обретался в Вене, прислушиваясь ко всему, где что чирикнуло. По тому, что император еще в том же году попросил Вальдштейна снова принять командование над католическими войсками, и Вальдштейн, милостиво выслушав просьбу своего суверена, приобрел власть и силу, какой не обладал в самые блистательные годы своего возвышения, мы можем заключить, что тайное пребывание в Вене не прошло для него даром.

вернуться

64

Крайнее честолюбие (нем. ).

76
{"b":"20580","o":1}