— Покорно благодарю, мне и тут хорошо, — отвечал Иванов. — А кабаки мне, право, без вкуса и на Попово поле глядеть не хочу.
— На что там глядеть? — кивнул Красовский. — Чисто солдат коверкают, как на себе испытали. Не выездка вовсе, а плохая приездка. Такие кони потом наездников неопытных бьют да кусают… Ну ладно, мудрец, прощай до утра…
Однако ефрейтору в тот же день довелось снова увидеть Красовского. Вскоре по его уходе в лагерь приехал поручик, и тотчас Иванова кликнул вахмистр:
— Знаешь ли дом, где Красовский наш в городе куролесит?
— Было однова, что при мне заходил, только не знаю, там ли нонче, — нашелся сказать Иванов.
— Ступай, сыщи его да вели к их высокоблагородью в гостиницу явиться. Хотят, коня одного чтоб сегодня же спробовал.
Дом, где жил вдовый дьякон, нашел сразу, но на двери висел замок. Заглянул в окно — неприбранная комната, на столе ковшик, куски хлеба, книги. На лавке — подушка и войлочек. Когда стоял в раздумье, откуда-то донесся сильный женский голос, певший под звуки фортепьяно. Такую музыку ефрейтор не раз слыхивал из офицерских квартир в казармах.
«В задних покоях поет, — решил Иванов. — Может, и унтер там. Да как к ним попасть?»
В садовом заборе, что примыкал к дому, виднелась калитка. Ефрейтор взялся за ее железную щеколду, и тотчас совсем близко раздалось грозное ворчание собаки и мужской голос спросил:
— Чего, служба, надобно?
Сквозь круглый глазок калитки на Иванова смотрел кто-то, и он ответил:
— За унтером Красовским начальство послало. Не тут ли?
Калитка открылась. Дюжий парень в накинутом на плечо армяке держал за ошейник большого мохнатого пса, который при виде Иванова разом успокоился и завилял хвостом.
— Ступай за угол, под окошком его кликни, — сказал парень.
Перед ефрейтором лежал запущенный сад. Вдоль глухой боковой стены дома шла вглубь дорожка. Иванов по ней завернул за угол и увидел садовый фасад в шесть окон. Против него за круглой клумбой серела старая скамейка. Здесь голос звучал уже в полную силу, и красота его повелительно остановила Иванова.
Все окна, выходившие в сад, были задернуты кисейными занавесками, кроме одного, у которого профилем к ефрейтору сидел Красовский, держа в руке потухшую трубку. По выражению лица с закрытыми глазами было видно, что и он благоговейно слушает. Низкий, легко и плавно лившийся голос возносил хвалу и восторженно ликовал на каком-то звучном, неизвестном Иванову языке. Но вдруг пение и музыка оборвались.
— Александр Герасимович, к вам кавалер пришел, — сказала невидимая ефрейтору женщина.
Красовский, открыв глаза, взглянул в сад:
— Ну, чего, Иванов?
— Пусть сюда идет, — приказала женщина. — Угостим его.
Теперь ефрейтор сквозь занавески смутно увидел лицо, обрамленное темными локонами, светло-лиловое платье и поклонился в ту сторону.
— Покорно благодарю, сударыня, — сказал он. — Да господин поручик наказали Александру Герасимычу сряду к себе прийти.
— А, чтоб его! — окончательно очнулся Красовский. — Иду сейчас. Куда? В трактир?
Когда шли рядом по улице, унтер спросил:
— Слышал?
— Как же, дохнуть боялся. А на чьем языке оне пели?
— По-итальянски.
— Молитву?
— Почувствовал? — обрадованно воскликнул Красовский. — «Аве Мария» зовется, гимн духовный. Великий немецкий музыкант сочинил, Бахом звался… Понимаешь теперь, как можно часами такое пение слушать и про питье да еду забыть?..
— Где же выучились? Или не русские? — спросил Иванов.
— Землячка твоя, под Крапивной родилась. Ты ротмистра Пашкова в полку застал?
— Как же. Они в отставку вскоре после войны пошли.
— Вот-вот. За первым мирным ремонтом мы с ним сюда ездили. А дальше, брат, не стану сейчас, на ходу, рассказывать, но как от поручика освобожусь да в команду приду…
Но Красовский в этот вечер возвратился поздно и не видел ефрейтора. Зато назавтра, оставшись в команде за Елизарова, уехавшего куда-то с ремонтером, унтер вечером присел к Иванову на лавочку перед дорогой и без вопроса начал такой рассказ:
— Так вот, на обратном пути в Орле ротмистр Пашков, из коляски неловко выпрыгнув, ногу сильно подвихнул, на их общую судьбу. А надо тебе знать, что он итальянской и французской речи обучен, сам знатный певун и у лучших музыкантов уроки брал. С больной ногой в постеле лежа, сначала красавицу свою в окошке соседнего дома увидел. А как пение ее, все невидимым соседом, услышал, то и вовсе голову потерял. Потом, с палочкой в первый раз вышедши, в театре тамошнем, где оперу давали, ее с мужем встретил. Театр графа Каменского очень плохой, только с горя посещать можно. Крепостные актеры безголосые, оркестр уши дерет. Но на другое утро из окошка супротивного все напевы услышал, в точности повторенные, ибо слух у певицы совершенный. Amantes amentes[19] в Древнем Риме говорили. Как он ей из своего окошка вторить стал, то сошли оба с ума. А муж у нее — судейский чиновник, на взятки жил и пьяница. Вот ротмистр, все разузнавши, призвал его и прямо: «Отступись от жены, я ее увезу навсегда, и ты ее не поминай. Сколько возьмешь?» Тот сряду говорит — десять тысяч. Пашков поторговался для виду. Сошлись на восьми. Заплатил и расписку взял, будто получил от него муженек взаймы пять тысяч. Так другой чиновник ротмистра научил, чтобы супругу нежному руки связать. И отправились мы все в Петербург. Я все так знаю потому, что, можно сказать, свидетелем был — по заводам с ремонтером ездил, а Елизаров команду вел. От Орла и я с вещами ротмистра уже сзади трюхал, раз Дарья Михайловна в костюме казачка дворового с ним вперед понеслась… А к пению я с детства привержен, в семинарском хоре обучен, так что, когда она русское певала, и я иногда вторил… Ну, а в Петербурге Пашков рассчитался за ремонт, вышел в отставку полковником, и сряду в Италию укатили. Думал, и не свидимся боле, а в сем феврале в Петербурге меня кликнули. Оказывается, дядя полковников богатый здесь помер и тетка отписала, чтобы ехал, его наследником делает, раз сама больна, на ладан дышит. А у него-то, видно, от заграничных музыкальных учителей и прочего в кармане стало не густо. Отец же, хотя помещик богатейший, но сыном недоволен как раз за Дашу и ничего не дает. Поехали они в Тамбов к тетке. А она меж тем так поздоровела, что сама конным заводом правит, приказчиков за бороды дерет и сюда на торг собралась. Вот и попал мой полковник впросак. Тетка-вдовица требует, чтобы при ней для форсу в мундире с орденами все время состоял, и наследство обещает, а он по певунье своей тоскует и между теткой и ею мечется…
— А что ж дальше будет? — спросил Иванов.
— Кто же скажет? — пожал плечами Красовский. — По-моему, плюнуть бы на тетку должен… Да ведь деньги большие…
— А стража от кого же ее бережет? От барыни? От тетки той?
— Aurea dicta![20] Я и забыл сказать, что еще супруг Дашин им в письмах грозится с дружками нагрянуть — жену отбивать, раз по бумагам его законная, а расписка долговая вгорячах без должных свидетелей писана. Только я того не думаю, раз за три года, сказывают, вовсе спился.
— А они каковы к мужу своему?
— Лучше в омут, говорит, чем с ним на час. Она-то, его подлость знаючи, и боится, не ворвался б с головорезами, здесь же, на ярмарке, нанятыми. Подхватят ее, да и выкупай снова полковник. Для того и поставили караульщика. А тебя как пес встретил?
— Будто своего.
— Колет белый да конем, как я, пахнешь, вот и поверил, раз я там свой человек и каждый раз его приласкиваю.
В конце второй ярмарочной недели начались скачки на Поповом поле, и Красовский позвал Иванова пойти посмотреть.
На берегу Дона собралась большая толпа, но рослые гвардейцы хорошо видели через головы ранее пришедших зрителей.
На том, низком берегу выделялся широкий круг в версту длиной, с которого был снят дерн и земля посыпана желтым песком. У круга стояла сколоченная из теса открытая беседка с полотняным навесом. На ней разместились военные и статские господа и нарядные барыни. По сторонам беседки стояли десятки колясок, в них восседали целые барские семьи. Перед беседкой конюхи водили лошадей, на которых уже сидели наездники-подростки в разноцветных рубахах.