— Покорно благодарю, Семен Елизарыч! — радостно ответил ефрейтор.
Задавши корм своему рыжему, Иванов гадал, в чьи-то руки достанется этот красивый и послушный конь, к которому успел привыкнуть. Да стоит ли про то печалиться, когда в ближние дни здесь, в Лебедяни, пойдет у господ игра и на карту поставят не одну крепостную семью… Вспомнился Иванову барин, отставной капитан Иван Евплыч Карбовский, что сдал его в солдаты не в зачет, когда не было положено с его вотчины рекрута. Оторвал от родных, от невесты, когда не ждали, только потому, сказывали дворовые, что продул соседу в карты сто рублей и надобно было рассчитываться, слово дворянина, вишь, дал. А рекрутская квитанция — те же деньги…
Так надо ли тому барину шапку сымать, встретивши на ярмарке, куда каждый год ездит? Может, помер уже господин Карбовский? И десять лет назад у него от обжорства да перепоя кровь в голову кидалась, отчего ревел по-бычьи и епифанский цирюльник целый ковшик ее отворял, чтоб прочухался… Да как не поздороваться, увидавши, когда про всех родных расспросить возможно… А не встречу, то все одно вскорости узнаю про них. По вахмистровым нонешним словам видать, что будет ужо такой праздник…
В эту ночь была очередь Иванова стоять старшим над дневальными около коней. Перед тем как залечь спать, Елизаров сказал ефрейтору:
— Ты, братец, коли Красовский не в себе придет, помоги ему в палатку забраться да особо горланить не давай. Только раз на двое суток отпросился, то раньше навряд покажется. — Вахмистр покрутил головой: — Не усмотрел я, что с палашом пошел.
— Потеряет, опасаетесь?
— Того не думаю, а не рубанул бы кого спьяна. Да авось сотоварищи-питухи свяжут, ежели что…
Елизаров ошибся. Унтер возвратился в лагерь на рассвете. Прогоняя утреннюю дрему, Иванов обходил коновязи, когда услышал далекую, еще на улице слободки, твердую строевую поступь, сопровождаемую лаем нескольких шавок. Потом к шагам примешался звон шпор и колец палашных ножен.
«Трезвый идет», — решил ефрейтор.
Но когда вышел на линейку к палаткам, то с удивлением увидел, что Красовский марширует мимо повертки с большака, где кирасиры настлали через канаву мосток для проводки коней.
— Александр Герасимыч! — окликнул негромко ефрейтор.
Красовский остановился, повернулся вполоборота и бессмысленными, все время мигающими глазами с минуту смотрел на лагерь. Потом зашагал прямо, чудом прошел по самому краю мостка и тем же деревянным шагом подступил вплотную к ефрейтору.
— Всех перепил и перепу… передне… путировал, — вымолвил он с натугой, чужими губами. — Говорили — ночуй. А чего я там не видал? Пух да пауки… — Он оперся на рукоять палаша и продолжал, обдавая Иванова перегаром: — Дьякон хоть хил, но последний мне суфлерствовал Мерзлякова своего, а копиист всехвальный давно под столом… Однако нет пиита славней Державина!..
Зевес быкам дал роги,
Копыта лошадям,
Проворны зайцу ноги,
Зубасты зевы львам…
А нам что, окромя памяти? А?.. Показывай дорогу. Гуси в глазах крылами машут…
Иванов взял унтера за локоть и повел к палатке. Тот шел послушно и молча, но у самого входа вдруг уперся рукой в переднюю палку-подпорку и сказал, тараща осоловелые глаза:
— Кабы Даша за стеной пела, которая нонче там водворилась, то до завтра сидел бы, право…
Ефрейтор помог Красовскому выпростать из тугих петель медные пуговки колета, расстегнул поясной ремень палаша, снял бескозырку, сунул ее в непослушные пальцы и сам не свой смотрел, как, согнувшись, исчезла за парусиной широкая белая спина.
— Даша, — шептал Иванов. — Кого помянул?! Дашенька, свет мой…
Вот как бывает: гонит и гонит от себя человек тяжкое воспоминание, обозначенное дорогим когда-то именем, а оно вот — чужими устами произнесенное, прямо в сердце кровью ударит, и уже снова его не заставишь уйти, тут оно, жжет, как уголь раздутый…
Ярмарка шумела так, даже в лагере конногвардейцев под горой целые дни слышался ее немолчный гул: тысячеголосо ржали кони, мычали быки и коровы, кричали разносчики и пьяные гуляки, били барабаны и ревели трубы в балаганах, лаяли растревоженные городские и пришедшие со стадами собаки. Мимо, по дороге, ехали в оба конца господские экипажи и телеги, верховые, шли пешеходы. Прибыла первая партия из двадцати трехлеток с Беловодских заводов. Одного за другим продавали старых коней. К удовольствию Иванова, его рыжий остался в десятке задержанных для разъездов и привоза фуража. По два раза в день в лагере показывался поручик Гнездовский то один, то с покупателями, приказывал выводить старых и молодых коней, смотрел их под седлом, чаще всего искусного наездника Красовского. Заводские трехлетки — не степные неуки, которых надо обламывать, чтобы под всадником не бесились. Эти хоть не знают кавалерийской выучки, но под верхом ходили спокойно.
Боясь конокрадов, поручик навел еще большую строгость: разрешил отпускать в город только треть людей, приказал, кроме дневальных, днем и ночью обходить лагерь вооруженным рундом, а к темноте всем быть на поверке. Несмотря на это, многие кирасиры свели в слободках знакомства, прознали, в каких кабаках водка крепче и закуска дешевле, где живут веселые бабы. Первый кутила Алевчук, спавший в одной палатке с Ивановым, не раз звал его к какой-то Софронихе, но ефрейтор отшучивался. Не тянуло его и на ярмарку. Чего там не видал? Господ? Толкотни? На Петрушку деревянного глядеть за грош? Или как собачки на ковре в сарафанах пляшут? Вот кабы надеялся односельчан встретить, то другое дело… Но крестьянину весной за сто верст на ярмарку ездить не след.
Единственное, что привлекало Иванова, был торг конями. Два раза ходил любоваться на верховых и рысистых красавцев, приведенных заводчиками себе на прибыль и на славу. Однажды пошел с кирасирами за Дон, на Попово поле, где табунщики объезжали молодняк, выбранный покупателями. Сходил раз и зарекся. Дикого конька, испуганного, дрожащего, упирающегося из всех сил, притащили на свободное место арканами два верховых табунщика. Еще трое ловко спутали ему ноги, повалили, надели недоуздок и оседлали грузом из двух мешков с песком, пуда по два в каждом. Потом распутали ноги и погнали на корде. Двое держали ременную корду, а двое бежали сзади, настегивали, чтобы шибко шел кругом, не забирал в стороны. Через час мокрого, дрожащего, обессиленного коня расседлали и отвели в загон. А других таких же неуков в это время гоняли по второму, третьему разу на корде под тем же грузом. При следующем приеме выездки, происходившем тут же, на оседланного уже обычным седлом коня махом прыгал пятипудовый табунщик и сразу начинал молотить по обоим крупам нагайкой. Скоро бешено несущийся конь пропадал вдали, чтобы через часа два возвратиться — весь бело-желтый от мыла, еле переставляя ноги, покорный, сломленный. И такая гонка под всадником тоже возобновлялась раза три, на чем выездка считалась законченной.
Выбравшись из толпы, Иванов пошел в лагерь. Нет, это зрелище не по нем. Хорошо знал, что половина этих коней уже погублена, разбита на ноги, запалена, и горе тому, кто их купит. А если и выдержит здоровье, то как не возненавидеть коню людей?..
Часто в свободные часы ефрейтор сиживал на лавке, сделанной кирасирами около лагеря. Гнал от себя мысли про будущую полковую жизнь, которая, как ни кинь, близится. Грелся на солнце да глазел на дорогу, всматриваясь в прохожих и проезжих. Вдруг кто из Козловки покажется? Здесь, где потише, верней узнаешь.
Однажды, уходя в город, к нему подсел Красовский.
— Все домовничаешь? Может, денег нету? — спросил он. — Так будто Елизаров говорил…
— Есть, Александр Герасимыч, да своим семейным побольше хочу отвезть, — ответил Иванов.
— Так у меня возьми на гулянку, хоть рублей пять, в Петербурге с жалованья отдашь. Сходи погуляй, девку сыщи, чтобы развеселила. А то со мной идем. Дружки мои рады будут, и соседку тамошнюю, ежели повезет, увидишь, собой прекрасную и поет как ангел, experto credite[18] — я в сем толк разумею…