И вот наконец однажды утром торговец фигурками святых с Ладейры–до–Табуан пришел в небольшой, но уютный домик семьи Баррето и с грустью сообщил дочери Кинкаса Ванде и его зятю Леонардо, что старик протянул ноги в своей жалкой конуре. У супругов вырвался дружный вздох облегчения. Наконец–то бродяга Кинкас перестанет безобразничать, тревожить тень отставного чиновника налоговой конторы Жоакима Соареса да Кунья и втаптывать в грязь его имя. Настало время заслуженного отдыха. Теперь можно свободно говорить о Жоакиме Соаресе да Кунья, отзываться о нем с похвалою, как об образцовом чиновнике, супруге, отце и гражданине, приводить детям в пример его добродетели, учить их уважать память деда, не опасаясь какого–либо подвоха.
Торговец фигурками святых, худощавый седой старик, пустился в подробности: некая негритянка, продавщица мингау[2], акаражё[3], абара[4] и других яств, пришла в то утро к Кинкасу по важному делу. Он обещал ей раздобыть редкие травы, крайне необходимые для кандомбле[5]. Негритянка явилась за травами, они ей были срочно нужны, так как приближалось время священных празднеств в честь Шанго[6]. Дверь комнаты на верхней площадке крутой лестницы была, как обычно, отперта. Кинкас давно уже потерял свой огромный старый ржавый ключ. Говорили, что в один из злополучных дней, когда ему не везло в карты, он продал , его туристам под видом священного ключа от какой–то церкви, рассказав при этом длинную историю, строго придерживаясь хронологии и уснащая повествование живописными деталями. Негритянка окликнула Кинкаса, но не получила ответа и, решив, что он еще спит, толкнула дверь. Кинкас улыбался, растянувшись на койке, на черной от грязи простыне, в ногах — истрепанное одеяло. Улыбался он приветливо, как всегда, и негритянка не заметила ничего особенного. Она спросила об обещанных травах. Кинкас улыбался и молчал. Из дырявого носка выглядывал большой палец, рваные ботинки стояли на полу. Негритянка хорошо знала Кинкаса и привыкла к его чудачествам. Она уселась к нему на кровать и сказала, что торопится. Ее удивило, что старик не протянул руки, чтобы ущипнуть или погладить ее. Взглянула еще раз на торчащий палец… и ощутила какое–то беспокойство. Потом дотронулась до тела Кинкаса, взяла его холодную руку в свои, отбросила ее, вскочила и в тревоге выбежала на улицу, чтобы рассказать о случившемся.
Дочь и зять без всякого удовольствия слушали всю эту историю. Негритянка, травы, щипки, кандомбле…
Они качали головами и торопили торговца; однако тот был человек обстоятельный и рассказывал со вкусом, входя в детали. Он один знал о существовании родственников Кинкаса — как–то вечером, во время большой попойки тот рассказал ему о себе, и вот теперь торговец пришел сюда. Он сделал сокрушенное лицо, выражая свое «глубокое соболезнование».
Леонардо пора было идти на службу. Он сказал жене:
– Иди туда, я зайду в контору и тотчас приду тоже. Надо только расписаться в табеле. Я поговорю с начальником…
Торговца ввели в гостиную и усадили на стул. Ванда пошла переодеться. Старик принялся рассказывать Леонардо о Кинкасе: на Ладейре–до–Табуан все любили его как родного. Но все–таки почему же он, человек из хорошей, обеспеченной семьи — в чем торговец получил теперь возможность сам убедиться, удостоившись чести познакомиться с его дочерью и зятем, предпочел жизнь бродяги? Какая–нибудь неприятность? Должно быть, так, без сомнения. Может быть, супруга наставила ему рога? Это ведь нередко случается. Торговец приставил пальцы ко лбу, изображая рога, и развязно осведомился, угадал ли он.
– Дона Отасилия, моя теща, была святой женщиной!
Торговец поскреб подбородок: тогда в чем же дело? Но Леонардо не ответил, Ванда окликнула его из спальни.
– Надо сообщить…
– Сообщить? Кому? Зачем?
– Тете Марокас и дяде Эдуарде… Соседям. Пригласить на похороны..»
– Зачем же сразу сообщать соседям? Люди и так им скажут. А то начнутся всякие разговоры…
– Но тете Марокас…
– Я зайду по дороге из конторы, поговорю с нею и Эдуардо… Иди скорее, а то этот тип, что пришел известить нас, пойдет болтать направо и налево…
– Подумать только… Умереть так… и совсем один…
– А кто виноват? Он сам, безумец…
В гостиной торговец статуэтками святых любовался писанным масляными красками портретом, изображавшим Кинкаса пятнадцать лет назад — хорошо одетый, розовощекий сеньор, в высоком воротничке и черном галстуке, с закрученными усами и напомаженными волосами. Рядом, в такой же раме, дона Отасилия, в черном платье с кружевами, с пронзительным взглядом и сурово поджатыми губами. Торговец долго вглядывался в ее кислую физиономию:
– Нет, она не из тех, что обманывают мужей… Наоборот, это был, как видно, крепкий орешек… Святая женщина. Даже не верится…
III
Когда Ванда вошла в каморку Кинкаса, несколько обитателей Ладейры стояли вокруг койки и глазели на покойника. Торговец сообщил шепотом:
– Это его дочь. У него ведь есть дочь, зять, брат и сестра. Приличные люди. Зять — чиновник, живет на Итапажипе. Один из лучших домов…
Они пропустили ее вперед и с любопытством ожидали трогательного зрелища: дочь, обливаясь слезами, бросится на труп отца, обнимая его, может быть, даже рыдая. Кинкас Сгинь Вода лежал на койке в старых, заплатанных штанах, в рваной рубашке и широченном засаленном жилете. Он улыбался, как бы забавляясь.
Ванда стояла неподвижно и смотрела на небритое лицо старика, на его грязные руки, на палец, вылезающий из дырявого носка. Она не в силах была разразиться рыданиями. Слез больше не было, довольно она пролила их в прежние годы, когда делала безуспешные попытки вернуть отца домой. Ванда стояла и смотрела на труп, красная от стыда.
Вид у покойника и вправду был весьма непрезентабельный: бродяга бродягой, умерший внезапно, — ни благопристойности, ни внушительности. И при этом он еще цинично усмехался, конечно, он смеялся над нею, над Леонардо, над всей семьей. Труп для анатомического театра, таких отправляют на полицейском катафалке в университет, где на них практикуются студенты–медики, а потом их зарывают без холма, без креста, без надписи. Кинкас Сгинь Вода, пьяница, скандалист и игрок, не имевший ни семьи, ни дома, лежал мертвый, и вокруг него не видно было цветов, не слышно молитв. Ничего общего с Жоакимом Соаресом да Кунья, благообразным чиновником налоговой конторы, вышедшим на пенсию после двадцати пяти лет безупречной и честной службы, образцовым супругом, которому каждый, сняв шляпу, спешил пожать руку!
В пятьдесят лет покинуть семью, дом, старых знакомых, привычный уклад жизни и начать скитаться по улицам — грязным, обросшим, пьянствовать в дешевых кабаках, посещать публичные дома, жить в сырой конуре, спать на жестком топчане! Ванда не находила этому объяснения. Когда умерла Отасилия — Кинкас даже по поводу такого важного события не согласился увидеться с родственниками, — Ванда с мужем не раз говорила о поступке отца, пытаясь понять, в чем дело.
Кинкас не был помешан, а если и был, то не настолько, чтобы помещать его в сумасшедший дом, — врачи пришли на этот счет к единодушному мнению. Чем же тогда объяснить его поведение?
Но теперь все позади, конец многолетнему кошмару, тяготевшему над семьей, стерто пятно с их имени.
Ванда унаследовала от матери известный практицизм, способность быстро принимать и выполнять решения.
Разглядывая покойника, эту отвратительную карикатуру на отца, она соображала, как действовать дальше. Прежде всего надо позвать врача, чтобы тот выписал свидетельство о смерти. Потом прилично одеть покойника, перевезти домой и, наконец, похоронить рядом с Отасилией. Похороны следует устроить не слишком пышные — ведь времена нынче тяжелые, — однако все же они не должны производить дурное впечатление на соседей, знакомых и сослуживцев Леонардо. Тетя Марокас и дядя Эдуардо, вероятно, помогут. Размышляя так, Ванда не сводила глаз с улыбающегося лица Кинкаса. Потом она вспомнила об отцовской пенсии.