Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Немецкая «тоска по обетованной стране культуры» представляет собой первую редакцию центральной мандельштамовской формулы «тоска по мировой культуре». С нее начинаются многие научные работы по культурософии Мандельштама; при этом часто забывается, что произнесена она была впервые в «немецком» контексте, в рамках разговора о Гете и Бартеле[224].

Согласно X. Майеру, в следующем высказывании «знаток Мандельштама» («Mandel’štam-Kenner») может «расслышать формулировки, не подходящие для Бартеля и характерные для переводчика» («für den deutschen Dichter eher unpassende, aber für den Übersetzer charakteristische Formulierungen aufhorchen»: 1991: 80):

«На примере Бартеля мы видим, как историческая необходимость создает классового поэта из чужого материала, перерабатывая в горниле классовой борьбы идеалистическую психологию, преодолевая символизм и заставляя служить интересам масс весь арсенал буржуазной поэтики» (II, 421).

Остается неясным, почему мандельштамовские формулировки не подходят к Бартелю. Как раз наоборот — мы видим в них точное литературно-историческое описание политического контекста бартелевской лирики. То, что синтетический постсимволист Мандельштам при этом проводит параллели к собственной поэтике (преодоление символизма), скорее выказывает его интерес к поэтике немецкого постсимволиста Бартеля. X. Майер утверждает, что «Мандельштам не выказал посредственному пролетарскому поэту (Бартелю. — Г.К.) искреннего восхищения» («dem mittelmäßigen proletarischen Dichter keine aufrichtige Bewunderung entgegenbrachte»: 1991: 80). Хотя Мандельштам нигде не указывает на то, что Бартель ему не нравится или что он считает его поэтом «посредственным» (или, как у Дутли, «третьестепенным» — «dritt-und-viertrangig»: Dutli 2003: 265; по-русски: Дутли 2005: 178).

Исследователи обвиняют Бартеля в эпигонстве, несамостоятельности и т. д. Если мы перестанем беспечно-высокомерно переносить оценочные вкусы и черты одной эпохи на другую, то даже с таким понятием, как «эпигонство», можно продуктивно работать, вложив в него конкретный историко-литературный и поэтологический смысл. В истории литературы с определенной последовательностью появляются литературные системы, в которых использование устоявшихся мотивов и образов выполняет не менее конструктивную функцию, чем в других системах установка на оригинальность. Достаточно вспомнить раннего Лермонтова.

Макс Бартель был революционным поэтом, для поэтики революционно-пролетарской лирики как урбанистической «народной» поэзии было характерно как использование так называемых «клише», так и работа с актуальным политическим языком. Революционный поэт и был призван найти равновесие между модернистским императивом новаторства и репетиционным принципом фольклора, между поэтической оригинальностью, политической актуальностью и понятностью для широких народных масс. В случае Бартеля речь идет об устоявшихся народно-романтических образах, при поэтической обработке которых немецкий поэт привлекает новую революционную символику. Мандельштам в своем предисловии специально уделил внимание этой особенности поэтики Бартеля: «Интересно, как пульсируют у Бартеля самые обычные „поэтические“ образы: так, например, лес неоднократно становится у него, с глубокой внутренней логикой, воплощением коллективной мощи и действия» (II, 422).

Использование актуального политического языка относится к феномену взаимодействия между литературными и внелитературными рядами — проблема, которая как раз в интересующие нас годы ставится во главу угла историко-литературной мысли формалистов. Как раз в это время Мандельштам интенсивно общается с опоязовцами. Напомним, что именно в этих открытых дискуссиях и происходит артикуляция формалистских положений о «литературном быте» и «литературной эволюции». Попрекать пролетарскую или лефовскую поэзию использованием современного политико-пропагандистского языка то же самое, что упрекать иконописцев в том, что они пользуются религиозной тематикой и богословской экзегезой. Мандельштам, увлеченный формалистскими идеями о «литературной эволюции», эксплицитно указывает в своем предисловии к Бартелю на эти внелитературные связи и установки немецкого поэта:

«Когда читаешь Бартеля, нельзя забывать огромное значение песни

(разбивка<a name="read_n_225_back" href="#read_n_225" class="note">[225]</a> Мандельштама. — Г.К.)
в общественной жизни Германии. Певческие союзы (Gesangvereine) в буржуазных, студенческих и рабочих кругах Германии — политическая сила, агитационные аппараты» (II, 422).

В пользу того, что Мандельштам основательно занимался Бартелем, говорит не только то, что в своей подборке он постарался представить разные сборники немецкого поэта, но и то, что Мандельштам разделял поэтику Бартеля на позднюю и раннюю (II, 422).

В переводческой традиции существует две тенденции-установки — ассимилятивная и диссимилятивная: Мандельштам был поборником первой: «Высшая награда для переводчика — это усвоение переведенной им вещи русской литературой» («Жак родился и умер!», II, 445). При поэтическом переводе высказывание оригинала неизбежно попадает в лексико-ритмическую и стилистическую традицию чужой, в нашем случае русской, поэзии. В случае Бартеля мы имеем дело с факторами, дополнительно стимулирующими переводчика к ассимилятивному переводу: лирика немецкого поэта восходит к тем параллельным и родственным ритмико-семантическим традициям, которые присутствуют в русской поэзии, перенимавшей, особенно в романтический период, немецкие ритмико-тематические образцы. Главная тема поэзии Бартеля — русская революция и немецко-русское боевое братство-братание — сделали его стихотворения еще более «русскими».

Поэтический язык Бартеля представляет собой синтез романтизма, революционной лирики в духе 1848 года, символизма и экспрессионистски взвинченной пролетарской лирики. При переводе у Мандельштама возникла гремучая творческая смесь из публицистически-романтической поэзии Некрасова, парахристианской символики в диапазоне от Тютчева до символистов (через Надсона), экспрессионистских кошмаров в стиле антивоенных стихов футуристов и, не в последнюю очередь, поэтических опытов позднего футуризма, ЛЕФа и пролеткультовцев.

Мандельштаму был знаком не только сам основополагающий синтетический принцип (поэзии Бартеля), но и отдельные, перечисленные выше поэтики, которые ему предстояло синтезировать. На протяжении всей своей творческой жизни Мандельштам реминисцировал и тематизировал образность и топику русского романтизма, и в частности Тютчева с его немецкими корнями. Первые известные нам стихи Мандельштама («Среди лесов, унылых и заброшенных…» и «Тянется лесом дороженька пыльная…»), написанные на исходе эсеровской юности поэта, были стихами романтизированно-агитационными; именно из этой некрасовской ветки русской поэзии во многом развилась и так называемая пролетарская лирика.

О своих агитационно-поэтических опытах Мандельштам вспомнил после революции. В 1920 году он написал стихотворение «Актер и рабочий», в котором дал свое толкование места поэта в новой действительности:

Никогда, никогда не боялась лира
Тяжелого молота в братских руках!
Что сказал художник, сказал и работник:
— Воистину, правда у нас одна!
Единым духом жив и плотник,
И поэт, вкусивший святого вина!
(«Актер и рабочий», I, 142)

По-видимому, в интертекстуальных истоках мандельштамовских заявлений находится стихотворение «Поэт рабочий» В. Маяковского, в котором он, уже в названии, играет на грамматической многозначности «рабочего» (прилагательное «рабочий» может быть использовано в значении существительного); при этом Маяковский использует христианскую топику поэта как «ловца человеческих душ» (1956: II, 18–19). В своей клятве единой «правде» рабочего и поэта, живущих «единым духом», Мандельштам говорит о равенстве поэзии и пролетарского труда: и тот и другой вносят свой вклад в новую революционную действительность. При этом идейно-лексически Мандельштам, как и В. Маяковский, апеллирует как к элементам агитационных лозунгов («тяжелый молот в братских руках»), так и к парафразам поэтизмов и сакральных формул («единым духом», «святое вино»). Здесь вновь обнаруживается коренящееся в юности поэта соединение поэзии, религии и революции, сообщившее Мандельштаму особое чутье романтизма. Незадолго до написания стихотворения Мандельштам был арестован врангелевской контрразведкой. Стихотворение «Актер и рабочий» с его ярко выраженным «красным» содержанием и пропагандистской риторикой звучало провокативно. Эта поэтическая проба новой революционной поэтики и сама клятва верности идеалам революции были не просто случайным эпизодом смутного времени гражданской войны. В 1924 году — в период, на который пришлись переводы из Бартеля, — Мандельштам написал стихотворение «1 января 1924», в котором, «двадцатый вспоминая год», подтвердил свою «присягу чудную четвертому сословью» (II, 52)[226].

вернуться

224

О генезисе формулы «тоска по мировой культуре» см. подробнее главу 4.1.

вернуться

225

В файле — полужирный — прим. верст.

вернуться

226

Ср. также двойное отрицание «никогда, никогда» из «Актера и рабочего» с зачином стихотворения «Нет, никогда, ничей я не был современник…», в котором Мандельштам дистанцируется от прежнего Мандельштама, своего «соименника» из дореволюционных лет.

49
{"b":"205362","o":1}