* * *
Наконец явился давно ожидаемый драматург Селиванский с пьесой, свернутой в трубку и перевязанной ленточкой.
— Извиняюсь, что опоздал, — раскланялся он. — Задержал прекрасный пол.
— На драматурга большой спрос, — улыбнулся Лязгов. — Кто же это тебя задержал?
— Шемшурина, Марья Александровна. Читал ей пьесу.
Лязгов захлопал в ладоши.
— Соврал, соврал драматург! Драматург скрывает свои любовные похождения! Никакой Шемшуриной ты не мог читать пьесу!
— Как не читал? — обводя компанию недоуменным, подозрительным взглядом, вскричал Селиванский. — Читал! Именно ей читал.
— Ха-ха! — засмеялся Лязгов. — Скажи же ему, Симочка, что он попался с поличным: ведь Шемшурина была с тобой на катке.
— Да, она со мной была, — кивнула головой Серафима Петровна, осматривая всех нас холодным взглядом.
— Когда?! Я с половины девятого до двенадцати сидел у нее и читал свою «Комету».
— Вы что-нибудь спутали, — пожала плечами Серафима Петровна.
— Что? Что я мог спутать? Часы я мог спутать, Шемшурину мог спутать с кем-нибудь или свою пьесу с отрывным календарем?! Как так — спутать?
— Хотите чаю? — предложила Серафима Петровна.
— Да нет, разберемся: когда Шемшурина была с вами на катке?
— Часов в десять, одиннадцать.
Драматург всплеснул руками.
— Так поздравляю вас: в это самое время я читал ей дома пьесу.
Серафима Петровна подняла язвительно одну бровь:
— Да? Может быть, на свете существуют две Шемшуриных? Или я незнакомую даму приняла за Марью Александровну? Или, может, я была на катке вчера… Ха-ха!..
— Ничего не понимаю! — изумился Селиванский.
— То-то и оно, — засмеялась Серафима Петровна. — То-то и оно! Ах, Селиванский, Селиванский…
Селиванский пожал плечами и стал разворачивать рукопись.
Когда мы переходили в гостиную, я задержался на минуту в кабинете и, сделав рукой знак Серафиме Петровне, остался с ней наедине.
— Вы сегодня были на катке? — спросил я равнодушно.
— Да. С Шемшуриной.
— А я вас в театре сегодня видел. С Таней Черножуковой.
Она вспыхнула.
— Не может быть. Что же, я лгу, что ли?
— Конечно, лжете. Я вас прекрасно видел.
— Вы приняли за меня кого-нибудь другого…
— Нет. Вы лжете неумело, впутываете массу лиц, попадаетесь и опять нагромождаете одну ложь на другую… Для чего вы солгали мужу о катке?
Ее нога застучала по ковру.
— Он не любит, когда я встречаюсь с Таней.
— А я сейчас пойду и скажу всем, что видел вас с Таней в театре.
Она схватила меня за руку, испуганная, с трясущимися губами.
— Вы этого не сделаете?!
— Отчего же не сделать?.. Сделаю!
— Ну, милый, ну, хороший… Вы не скажете… да? Ведь не скажете?
— Скажу.
Она вскинула свои руки мне на плечи, крепко поцеловала меня и, прижимаясь, прерывисто прошептала:
— А теперь не скажете? Нет?
* * *
После чтения драмы — ужинали.
Серафима Петровна все время упорно избегала моего взгляда и держалась около мужа.
Среди разговора она спросила его:
— А где ты был сегодня вечером? Тебя ведь не было с трех часов.
Я с любопытством ждал ответа. Лязгов, когда мы были вдвоем в кабинете, откровенно рассказал мне, что этот день он провел довольно беспутно: из Одессы к нему приехала знакомая француженка, кафешантанная певица, с которой он обедал у Контана, в кабинете; после обеда катались на автомобиле, потом он был у нее в «Гранд-отеле», а вечером завез ее в «Буфф», где и оставил.
— Где ты был сегодня?
Лязгов обернулся к жене и, подумав несколько секунд, ответил:
— Я был у Контана. Обедали. Один клиент из Одессы с женой француженкой и я. Потом я заехал за моей доверительницей по усачевскому делу, и мы разъезжали в ее автомобиле — она очень богатая — по делу об освобождении имения от описи. Затем я был в «Гранд-отеле» у одного помещика, а вечером заехал на минутку в «Буфф» повидаться с знакомым. Вот и все.
Я улыбнулся про себя и подумал:
«Да. Вот это ложь!»
Круги по воде
Граждане
…Матушка! Матушка! Пожалей своего бедного сына.
Гоголь
I
Хозяин дома Хохряков сидел, склонив голову набок, и слушал…
— Нет, это что, — говорил один из гостей. — А вы помните студента Ивкова, которого в прошлом году арестовали?.. Оказывается, этажом ошиблись. Правда, через три дня выпустили…
— Что ваш Ивков! Мою знакомую барышню Матусевич в Харькове выслали из города за то, что она не знала галантерейного приказчика Файнберга.
— Как так? — лениво спросил один из гостей.
— Очень просто. Изловили за какие-то книжки Файнберга, а потом спросили вскользь: «Не знаете курсистки Матусевич?» — «Не помню. Впрочем, фамилия знакомая». Тогда вызывают Матусевич. «Не знаете ли приказчика Файнберга?» — «Не помню. Впрочем, фамилия незнакомая…» Ага! Явное противоречие! Он говорит — знакомая, она говорит — незнакомая…
— Ну?
— Вот вам и «ну»!
— Это что! — сказал тот гость, который уже рассказывал об Ивкове. — В Севастополе одному книгопродавцу грозили каторжные работы за то, что у какого-то человека при обыске нашли записочку: «Явка к книгопродавцу такому-то. Получишь 500 рублей. Пароль — Александр». А тот — ни сном ни духом! Насилу адвокат отстоял.
— Страшно! — сказал Хохряков.
Все удивленно оглянулись на него.
— Чего вам страшно?
— Ничего… Пойдем, господа, ужинать.
Гости поужинали и, рассказав еще пару-другую забавных случаев, разошлись…
Хохряков остался один.
Подойдя к письменному столу в кабинете, он увидел прислоненное к свече письмо с заграничным штемпелем и с адресом, написанным рукой его друга Плясовицкого. Распечатал, прочел:
«Дружище Хохряков! Я в Швейцарии, классической, как говорится, стране свободы. Ах, свобода, свобода!.. Помнишь, как мы ходили с тобой в девятьсот пятом году, начиненные трескучими прокламациями, как колбасы… Ты тогда еще толковал об активной работе и на две ночи дал приют какому-то заблудшему эсдеку, а я пожертвовал на организацию милиции одиннадцать рублей… Смех, как вспомнишь! Воздух здесь чудный и гор…»
Губы Хохрякова побелели.
Он скомкал письмо, бросил его в корзину и прошептал, дрожа всем телом:
— Он… сумасшедший…
Направился к себе в спальню, но сейчас же вернулся, отыскал в корзине скомканное письмо из Швейцарии, порвал его на мелкие кусочки, перемешал их, после чего, потоптавшись по кабинету, отправился спать.
Спал он беспокойно. Забылся к утру, но и утром помешали… Из шкапа вылез неизвестный старик с белой бородой, побряцал какими-то штуками, надетыми на руки, покачал головой и, сказав Хохрякову внушительно: «Кусочки, бывает, и склеивают», снова уполз в шкап — постоянное, как решил Хохряков, его местопребывание…
Было восемь часов утра.
Хохряков вскрикнул, спрыгнул с кровати, побежал в кабинет и заглянул в корзину. Она была пуста.
— Свершилось! — подумал Хохряков и скрипнул зубами.
II
Слуга Викентий, суетясь по кабинету, стирал пыль с мебели, а Хохряков смотрел на него из спальни в замочную скважину и думал:
«Большое самообладание. Отметим… Издалека к тебе не подойдешь… Нужно или следить за тобой — или огорошить сразу. Поборемся, поборемся».
Странно: ужаса, страха перед будущим пока не ощущалось…
Даже какая-то бодрость и предприимчивость вливалась в усталый от дум и тревог мозг.
Хохряков распахнул внезапно дверь и, стараясь, чтобы не задрожал голос, спросил:
— Как погода?
— Солнечно, — отвечал, повернувшись, Викентий.
«Солнечно? — мысленно прищурился Хохряков. — А письмецо где? А швейцарские кусочки куда дел?»
Вслух спросил:
— Скоро кончишь уборку?