Я приехал в Петербург, вышел из вагона, пошел по вокзалу: здесь, в Петербурге, было как будто еще страшнее, чем в Москве, как будто еще больше народу, совершенно не знающего, что ему делать, и совершенно бессмысленно шатавшегося по всем вокзальным помещениям. Я вышел на крыльцо, чтобы взять извозчика: извозчик тоже не знал, что ему делать – везти или не везти, – и не знал, какую назначить цену.
– В «Европейскую», – сказал я.
Он подумал и ответил наугад:
– Двадцать целковых.
Цена была по тем временам еще совершенно нелепая. Но я согласился, сел и поехал – и не узнал Петербурга.
В Москве жизни уже не было, хотя шла со стороны новых властителей сумасшедшая по своей бестолковости и горячке имитация какого-то будто бы нового строя, нового чина и даже парада жизни. То же, но еще в превосходной степени, было и в Петербурге. Непрерывно шли совещания, заседания, митинги, один за другим издавались воззвания, декреты, неистово работал знаменитый «прямой провод» – и кто только не кричал, не командовал тогда по этому проводу! – по Невскому то и дело проносились правительственные машины с красными флажками, грохотали переполненные грузовики, не в меру бойко и четко отбивали шаг какие-то отряды с красными знаменами и музыкой… Невский был затоплен серой толпой, солдатней в шинелях внакидку, неработающими рабочими, гулящей прислугой и всякими ярыгами, торговавшими с лотков и папиросами, и красными бантами, и похабными карточками, и сластями, и всем, чего просишь. А на тротуарах был сор, шелуха подсолнухов, на мостовой лежал навозный лед, были горбы и ухабы. И на полпути извозчик неожиданно сказал мне то, что тогда говорили уже многие мужики с бородами:
– Теперь народ, как скотина без пастуха, все перегадит и самого себя погубит».
Новая власть была не более чем погремушкой среди разгула стихий. В столице хозяйничали самозваные солдатские и рабочие комитеты, опорой которой стал бросивший фронт православный русский мужик с «трехлинейкой» на плече, дорвавшийся, наконец, до любимого с пугачевских еще времен занятия – грабежа (по новой терминологии – «реквизиции») чужой собственности.
Возможностей для этого в богатейшем из городов мира у него было предостаточно.
5
– Алло! Алло!.. Барышня, вы меня слышите?.. Господи, что же это такое? Невозможно никуда дозвониться!..
Она кинулась в будуар, где одетый, в распахнутом тулупчике сидел в кресле Вова с игрушечной саблей в руке.
– Петр, Павлуша! – закричала в глубину комнат, – собирайтесь, мы уходим!.. – Ухватила за руку сына. – Идем, идем… – проговорила в волнении. – Брось, пожалуйста, саблю!
– Но, мамочка…
– Брось, я сказала!
Накануне она сделала необходимые распоряжения экономке, собрала и уложила на всякий случай в ручной саквояж оставшиеся в доме мелкие драгоценности (крупные заблаговременно перевезли и сдали на хранение в казенную ссудную казну на Фонтанке). В понедельник вечером они сидели за обеденным столом: воспитатель сына Георгий Адольфович, Петя и артист их балетной труппы Павел Гончаров. Разговор не клеился, блюда в тарелках стояли нетронутыми, гости усиленно налегали на вино. За Невой то возобновлялась, то стихала ненадолго ружейная перестрелка, но вот выстрелы стали раздаваться совсем рядом – оглушительно, словно лопались в соседней зале гигантские хлопушки. Все вскочили из-за стола, побежали к окнам…
Покидая четверть часа спустя дом, одетая в самое скромное, что нашлось в гардеробе из меховых вещей, закутанная в чей-то чужой платок, она вспомнила, похолодев, что забыла в прихожей песика Джиби. Кинулась назад, схватила на руки нервно дрожавшего всем телом любимца, прижала к груди. «Миленький, миленький, успокойся, я с тобой», – шептала, спускаясь с заснеженного крыльца, шагая как сомнамбула сквозь белую мглу, поддерживаемая с двух сторон Петей и сыном, выдирая с трудом ботики из снежной каши на тротуаре, думая растерянно: «Господи, куда я иду? Зачем?»
На всю жизнь запомнился ей ветреный, с колючими зарядами в лицо вечер, положивший начало ее скитаниям. Как они двигались, гонимые страхом, обходными переулками (сначала Конным, потом Крестьянским), вздрагивая от любой мелькнувшей поблизости тени. Молили Бога, чтобы помог избежать встречи с бандитами. Как на нее напал истерический смех, когда шедший впереди Павлуша неожиданно поскользнулся среди дымившихся на снегу зловонных куч и сел в одну из них, выронив саквояж с драгоценностями. Как они поднимались гуськом по скользким, обледенелым ступеням дома Лидваля в конце Каменноостровского – лифт бездействовал, электричество в вестибюле не горело, они лезли друг за другом во тьме на верхний пятый этаж, в квартиру вчерашнего рокового Арбенина в «Маскараде», добрейшего Юрия Михайловича Юрьева, вышедшего на звонок в роскошном шелковом халате небесной голубизны, нисколько не удивившегося нежданным гостям, устроившего их вместе с домочадцами в проходном коридорчике, где не было окон и опасности угодить под шальную пулю со двора и где они прожили, не раздеваясь, несколько суток.
С февраля по июль мыкалась она с сыном по чужим углам. Жила у брата Юзи, у замужней старшей сестры на Английском проспекте, у приятельницы Лили Лихачевой на Офицерской, переехала затем и поселилась в крошечной квартирке Пети Владимирова на Алексеевской улице. Ее собственный дом облюбовали разместившиеся на первом этаже солдаты автомобильного дивизиона. Второй этаж спустя некоторое время занял Петроградский комитет большевиков с дюжиной подведомственных организаций, включая редакцию «Солдатской правды». Обо всем, что происходило в особняке, она получала подробную информацию от сохранивших ей верность горничной Людмилы и оставшегося жить в доме на правах швейцарского подданного лакея Арнольда, который ухитрялся ежедневно их с Вовой подкармливать из кладовых припасов.
Дом, по сведениям, планомерно разворовывался – тащили свои и чужие: экономка Рубцова, коровница Катя, комитетчики, комиссары, охранники, пишбарышни. Не гнушались хапнуть что плохо лежит большевистские вожди.
«Проезжая как-то мимо своего дома, – вспоминает она, – я увидела Коллонтай, разгуливающую в моем саду в моем горностаевом пальто. Как мне говорили, она воспользовалась и другими моими вещами, но не знаю, насколько это верно».
Пережив первый страх, она рискнула заехать на Каменноостровский.
Представшая ее глазам картина не поддавалась описанию. Парадная мраморная лестница, ведущая в вестибюль, была завалена выброшенными из шкафов книгами, в которых рылись какие-то женщины. Шастали по коридорам невообразимые личности, стучала за стеной пишущая машинка. В комнатах – раззор. Полуопрокинутый рояль красного дерева втиснут намертво между двумя колоннами, на полу среди заляпанных ковров обломки разбитой посуды, из шифоньера в спальне вырвана с петлями дверца, внутри сложенные как попало винтовки, в ванне-бассейне – гора невыносимо пахнущих табаком и мочой мокрых окурков. Мамаево нашествие…
Она прошла, торопясь, в маленькую угловую гостиную в стиле Людовика XVI, куда по ее указанию было перенесено после начала февральских событий упакованное в ящики и футляры столовое серебро. Внешне все выглядело нетронутым (позже обнаружилось, что ящики пусты).
– Как видите, мамзель, добро ваше в полной сохранности, – уверял ходивший за ней по пятам то ли комендант, то ли начальник охраны с изрытым оспой лицом по фамилии Агабабов.
Он бросал на нее пламенные взгляды, уговаривал вернуться и жить под его защитой:
– Если пожелаете, можете поместиться в любой из комнат. Со всеми удобствами!
«Я ничего не ответила, – пишет она, – это уже было верхом нахальства».
Ее задели за живое. Как! Какая-то шантрапа присвоила себе право распоряжаться ее добром! Указывать, где ей жить, а где нет? Кто дал им на это право? Куда подевалась власть? Где полиция, армия? Для чего существует дурацкое Временное правительство, министры, если всем заправляют типы вроде этого Агабабова!