Скованные одной цепью щиколотка к щиколотке на расстоянии нескольких коротких звеньев друг от друга, они были частью большого стада несчастных, которых через Португалию погнали в Испанию и далее на юг, в Кадис. Последний раз сэр Оливер видел капитана Ли в то утро, когда они выходили из зловонной лиссабонской тюрьмы. С тех пор на протяжении всего изнурительного пути каждый из них знал, что другой находится где-то рядом, в жалкой оборванной толпе галерников. Но они ни разу не встретились.
В Кадисе сэр Оливер провёл месяц в обширном и грязном загоне под открытым небом. То была обитель нечистот, болезней и страданий, самых ужасных, какие только можно вообразить. Подробности, слишком омерзительные, чтобы их описывать здесь, любопытствующие могут найти в «Хрониках»; лорда Генри Года.
К концу месяца сэр Оливер оказался в числе тех, кого отобрал офицер, набиравший гребцов на галеру, которой предстояло доставить в Неаполь испанскую инфанту. Переменой участи он был обязан своему крепкому организму, устоявшему перед инфекцией смертоносной обители страданий, а также великолепным мускулам, которые офицер, проводивший отбор, ощупывал так тщательно, будто приобретал вьючное животное. Впрочем, именно этим он и занимался.
Галера, куда отправили нашего джентльмена, была судном о пятидесяти вёслах, на каждом из которых сидело по семь гребцов. Они размещались на некоем подобии лестницы, соответствовавшей наклону весла и спускавшейся от прохода в середине судна к фальшборту.
Сэру Оливеру отвели место у самого прохода. Здесь, совершенно нагой, как в день своего появления на свет, прикованный цепью к скамье, он провёл шесть долгих месяцев.
Доски, на которых он сидел, покрывала тонкая грязная овчина. Скамья была не более десяти футов в длину, и от соседней её отделяло примерно четыре фута. На этом тесном пространстве проходила вся жизнь сэра Оливера и его соседей по веслу. Они не покидали его ни днём, ни ночью: спали они в цепях, скорчившись над веслом, поскольку не могли ни лечь, ни вытянуться во весь рост.
Со временем сэр Оливер достаточно закалился и приспособился к невыносимому существованию галерного раба, равносильному погребению заживо. И всё же тот первый долгий переход в Неаполь остался самым страшным воспоминанием его жизни. В течение шести, порой восьми, а однажды не менее чем десяти часов он ни на секунду не выпускал весла. Поставив одну ногу на упор, другую на переднюю скамью, ухватившись за свою часть неимоверно тяжёлого пятнадцатифутового весла, он сгибался вперёд, наваливаясь на него, распрямлялся, чтобы не задеть спины стонущих, обливающихся потом рабов, сидевших перед ним, затем поднимал свой конец, чтобы опустить весло в воду, после чего вставал на ноги и, налегая на весло всей тяжестью, гремя цепью, опускался на скамью рядом со стонущими товарищами. И так без конца, пока в голове не поднимался звон, не темнело в глазах, не пересыхало во рту и всё тело не охватывала нестерпимая боль. Резкий удар боцманской плети, побуждая собрать остатки сил, оставлял на его голой спине кровавый рубец. И так изо дня в день, то сгорая до пузырей под безжалостными лучами южного солнца, то замерзая от холодной ночной росы, когда, скорчившись на скамье, он забывался коротким, не приносящим отдохновения сном. Ужасающе грязный и растрёпанный, со слипшимися от пота волосами и бородой, которые омывались только редкими в это время года дождями, он задыхался от зловония, исходившего от соседей, испытывал нескончаемые мучения от полчищ отвратительных насекомых, плодившихся в гнилой овечьей подстилке, переносил Бог знает какие кошмары этого плавучего ада. Его скудная пища состояла из червивых сухарей, тошнотворного рисового варева с салом и тепловатой, зачастую протухшей воды. Исключение составляли те дни, когда грести приходилось дольше обычного, и для поддержания сил измученных рабов боцман бросал им в рот кусочки смоченного в вине хлеба.
Во время этого перехода среди рабов вспыхнула цинга, случались и другие болезни, не говоря о вызванных постоянным трением о скамьи язвах, от которых молча страдали буквально все гребцы. С теми, кто, обессилев от болезней или дойдя до предела выносливости, впадал в обморочное состояние, боцманы не церемонились. Покойников выбрасывали за борт, потерявших сознание выволакивали в проход между рядами гребцов или на палубу и, дабы привести в чувство, били плетьми. Если они всё-таки не приходили в себя, то избиение продолжалось до тех пор, пока жертва не превращалась в кровавую бесформенную массу, после чего её бросали в море.
Один или два раза, когда они шли против ветра и смрад от гребцов относило к корме и к вызолоченной кормовой надстройке, где находились инфанта и её свита, рулевым приказали развернуться фордевинд. Несколько долгих изнурительных часов рабы удерживали галеру на месте, медленно гребя против ветра, чтобы её не отнесло назад.
В первую же неделю путешествия умерло около четверти рабов, сидевших на вёслах. Но в трюме имелись резервы, и их извлекли оттуда, чтобы заполнить опустевшие места. Лишь самые стойкие выдерживали эти ужасные испытания. Среди них оказались сэр Оливер и его ближайший сосед по веслу — рослый, сильный и невозмутимый мавр, который не жаловался на судьбу, но принимал её со стоицизмом, вызывавшим восхищение сэра Оливера. За многие дни они не обменялись ни единым словом, так как думали, что, несмотря на общие несчастья, различие веры делает их врагами. Однажды вечером, когда немолодого еврея, впавшего в милосердное забытьё, вытащили в проход и стали избивать плетьми, сэр Оливер заметил, что облачённый в алую сутану прелат из свиты инфанты облокотился о поручни юта и не сводит с истязаемого сурового, безжалостного взгляда. Бесчеловечность этой сцены и холодное равнодушие служителя всеблагого и милосердного Спасителя привели нашего джентльмена в такую ярость, что он вслух послал проклятие всем христианам вообще и алому князю церкви [20]в частности.
Он повернулся к мавру и произнёс по-испански:
— Да, ад был создан для христиан. Наверное, поэтому они и стремятся превратить землю в его подобие.
К счастью, скрип вёсел, лязг цепей и свист плетей, истязавших несчастного еврея, заглушили его слова. Однако мавр расслышал их, и его тёмные глаза сверкнули.
— Их ожидает семижды раскалённая печь, о брат мой, — ответил он с уверенностью, в которой, казалось, и была основа его стойкости, — Но разве ты не христианин?
Мавр говорил на лингва-франка — своеобразном языке североафриканского побережья, похожем на какой-то французский диалект, пересыпанный арабскими словами. О чём он говорит, сэр Оливер догадался почти интуитивно. Он ответил снова по-испански, поскольку, хоть мавр и не говорил на этом языке, было ясно, что он его понимает.
— С этого часа я отрекаюсь от веры! — Гнев сэра Оливера не утихал. — Я не признаю ни одну религию, именем которой творится подобная жестокость. Взгляни-ка на это алое исчадие ада там, наверху. С какой изысканностью нюхает он ароматический шарик, дабы не осквернить свои святейшие ноздри нашим отравленным дыханием! А ведь мы, как и этот прелат, созданы по образу и подобию Божию. Да и что он знает о Боге? Он разбирается в религии не больше, чем в хорошем вине, жирной пище и пышнотелых женщинах. Проповедуя отречение от мирских благ как единственный путь на небеса, он своими же догматами обречён на вечную погибель. — Сэр Оливер налёг на весло и крепко выругался. — Христианин? Это я-то? — И он рассмеялся — впервые за то время, что сидел прикованным к скамье. — Я покончил с христианством и христианами.
— Мы принадлежим истинному Богу, и мы вернёмся к нему, — заметил мавр.
Так началась дружба сэра Оливера с Юсуфом бен-Моктаром. Мусульманин решил, что в своём соседе он нашёл человека, на которого снизошла благодать Аллаха, человека, готового принять веру Пророка. И благочестивый Юсуф со рвением принялся за обращение раба-христианина. Однако сэр Оливер слушал его равнодушно. Отступясь от одной веры, он не спешил принимать другую, не убедившись в её преимуществах. Пока же славословия Юсуфа исламу очень напоминали речи, которые он уже слышал во славу католицизма. Но он не высказывал своих мыслей вслух и тем временем, пользуясь общением с мусульманином, настолько выучил лингва-франка, что к концу шестого месяца говорил на нём, как настоящий мавританин, уснащая речь мусульманской образностью и большей, нежели то было принято, примесью арабских слов.