Когда надсмотрщики спустились по лесенке с помоста к основанию мачты и там, прислонясь к брускам ее «гнезда», уселись в тени на своих подушках среди тюков и бочек, юноша чуть слышно шепнул Улебу, ткнув себя в грудь:
— Велко.
Улеб тоже назвался шепотом. Оба тут же, чтобы не вызвать подозрений, отвернулись в разные стороны, хотя Улебу не терпелось узнать, смогут ли они вообще понять друг друга, смогут ли обменяться еще хоть какими-нибудь словами, кроме произнесенных имен.
Вскоре желание поговорить с Велко позабылось на время. Наверху послышались отрывистые команды. Надсмотрщики, развалившиеся было на подушках, вскочили и, задрав бороды, тоже закричали что-то. Гребцы встряхнулись, принялись торопливо высовывать весла наружу, за борта до тех пор, пока медные набойки не уперлись в края отверстий.
Размахивавший плетью Одноглазый уже был там, где сходились помосты, а его напарник, оставаясь внизу, вытянул одну руку б сторону левого борта, другой же, схватив колотушку, принялся бить в литавру, задавая ритм, и гребцы по левому борту разом навалились на весла, корабль покачнулся и начал разворачиваться.
Улебу казалось, что стучит не литавра, а его собственное сердце. Мысленно он прощался с родиной, с отцом, с Радогощем, с сестрицей, снова и снова клялся вернуться, отомстить, спасти.
И не знал он, не ведал, что на другом корабле, обливаясь слезами, Улия тоже прощалась с родимой сторонушкой и с ним. И ее увозили на чужбину, и думала она, что оставляет в Степи любимого братца.
Плыли и плыли…
Когда караван достиг маленького островка, возвышавшегося как раз против устья Дуная, все три судна причалили к безлюдному клочку суши. Одни ромейские воины отправились к реке на легких плотах, чтобы пополнить запасы пресной воды. Другие с луками высадились на материк пострелять дичи. Третьи просто разминались на тверди островка. Каменистые неровности островка кое-где были покрыты чахлым кустарником и обожженными пучками трав. Неподалеку на ровной по краям и с углублением посредине площадке смеющиеся оплиты толпились вокруг того самого бледнолицего и носатого господина, что выкупил Улеба у степняков. Писклявый старик под одобрительный гомон солдат подбрасывал короткие деревяшки, а бледнолицый господин рассекал их на лету и самодовольно косился на зрителей.
Наблюдавший все это вместе с Улебом, Велко первым отодвинулся от отверстия и неожиданно произнес:
— Стадо ослов. — И тут же, вздохнув, сам себе возразил: — Нет, в бою все они достойные, знаю…
Обрадовавшись славянской речи, Улеб тихо спросил:
— Ты кто?
— Я булгарин, — ответил Велко, — из Расы. А ты?
— Днестровский улич, кузнец.
— Был кузнец, — криво усмехнулся Велко. — Я тоже был чеканщиком. Потом ушел в войско. Лучший лучник среди юнаков. Был, а теперь вот…
— Я здесь долго не задержусь, не таков я, — горячо прошептал Улеб.
— Известно, не останешься. Приплывем в Константинополь, всех, наверно, распродадут. Или на другой корабль попадем.
— Как ты попал сюда, Велко?
— Ромеи взяли в бою. Раненого. А тебя, как я понял, обменяли на наших?
Тоже взяли в бою. Подло. Но не эти, а печенеги. Потом уже продали тому носатому. Насиделся в темнице с ящерицами…
— Нет, нет, Улеб, тебя наверно, обменяли на наших. Непонятно, правда, какой в этом смысл, но обменяли.
— Почему так думаешь?
— Было тут три булгарина, их кормили досыта, держали внизу, не на веслах, а когда стали у печенегов, их связали и увели. В столицу вашу плыли уже без них. На обратном пути снова стали у печенегов, тебя привели, а их нет. Обменяли, значит.
— Носатый дал степняку золото за меня, сам видел. — Улеб вдруг задумался, напрягая память, промолвил: — Постой-ка, Велко, погоди-ка… кажется, я припоминаю… Ну да, я заметил той ночью, когда напали, троих в лодке, связанных… и стрела вашей работы, дунайской…
— Ляг, Улеб, отдохни. Видно, совсем надорвался с непривычки, заговариваешься.
— Не в этом дело. Просто… ладно, не в этом дело. Слушай, кто этот человек? Мне кажется, он захворал.
Велко глянул на спящего негра, вздохнул и пояснил:
— Его зовут Даб. Больше ничего не знаю. Как попался, откуда, за что, неизвестно. Он не понимает нашей речи. Без тебя совсем худо приходилось; двоим толкать весло — хуже не бывает. Хороший он человек, очень сильно тоскует по воле, глаз не поднимает. А может, и болен.
— Говоришь, были в самом Киеве… Чего же ты нашим-то не крикнул? Ух, задали бы наши ромеям!
— Тсс. Тише, ты не дома.
— А если перепилить цепь? — Улеб потянулся к кольцу на щиколотке, ощупал его. — Перепилить бы, освободиться всем и ночью перебить стражу, захватить корабль.
— Чем перепилить? Если бы даже удалось, все равно не ушли бы, военный корабль в два счета догонит.
— Так не убегать же! Ударить! Перебить всех! Бить!
— Тише, тебе говорят. На словах все просто. С военного корабля метнут из труб греческий огонь, только подойди — вспыхнешь и ахнуть не успеешь. И чем собираешься с ними биться? голыми руками? И я не трус, да головы не теряю. Ты меня слушай, я воин, ты нет.
— Эх, Велко, я-то подумал, что в тебя можно верить…
— Ты меня не понял, брат. Не горячись, Улеб, если хочешь свободы. Я сам только и думаю о ней. Но сейчас мы в одной цепи, ее не разорвать, сам видишь. И нет лучника искусней меня.
Улеб положил руку на плечо Велко в знак признательности за дружбу. Этот добрый жест смутил юного булгарина. По его плечу, привыкшему к болезненным прикосновениям плети, прошла дрожь. И не столько добросердечность тронула Велко, сколько то, что Улеб не побоялся открыто ее выразить.
Плоты с ромеями, ходившими в реку за питьевой водой, воротились. Под гнусавый сигнал буксина оплиты потянулись на корабли, прекратив шумные забавы. Остров опустел.
— Весла-а!
И снова всплески за бортом, глухие удары литавр, крик чаек, человеческий стон и соленый, как море, пот.
Глава IX
Прежде чем благословить Богдана в трудный путь, юный князь долго о чем-то с ним беседовал взаперти. Утром в тереме еще не толкалась, не суетилась челядь, был слишком ранний час. Однако стоявший на страже у входа в главную княжескую горенку воин опасливо косился по сторонам, прижимая большое свое ухо к двери и прислушиваясь к тому, о чем говорили Святослав и тысяцкий. На безбровом, вытянутом, как лисья морда, лице подслушивавшего отражалась то досада, то радость в зависимости от того, достигали слова говоривших его слуха или нет.
Судя по тому, как часто прекрасная Малуша бегала за угощениями, княжич придавал разговору с Богданом особое внимание. Никто, кроме любимицы Святослава, не был допущен в покои, и это обстоятельство подчеркивало тайный характер беседы.
Как только девушка появлялась с очередным подносом или кувшином, стражник по прозвищу Лис, отпрянув от двери, принимал отрешенный вид. Но стоило ей скрыться за дверью или сбежать по лавинкам вниз, он снова весь внимание.
Малуша дверь то в последний раз прикрыла неплотно. Лис отчетливо расслышал:
— Коли разобраться, Петр хлеб ест не отцовский, на своем сидит. Нет ему от Царьграда покоя. — Говорил Святослав в раздумье. — Ромеи, понятно, об утерянном помнят. Понятно, что и булгары землю свою утверждают. Всяк владыка для себя мыслит…
А Богдан, помолчав, заметил:
— Знаю твои думы, знаю. Хоть и всяко бывало… А и греки нам не доброхоты, княжич, нет.
Святослав ему:
— Что греки? Им персы-арапы более поперек, от них грекам главная забота исстари. Нас же опасаются и чтят. Потому и наровят поставить над нами своего бога. Батюшка мой, хоть и ходил на греков, да после поладил, печатью скреплял с цесарем великие любы. Как не чтить им запись врученную, Игореву. Не посягнут на нас, не посмеют. А булгары, стало быть, дерзнули.
— Да… Радогощ разорен. Грек сказал правду.
— Я хочу на Дунай идти.
— Погоди, княжич, я все разведаю. Узнаю помыслы булгарского господаря.