— Что бы ни думал каждый из нас о делах веры и познания, — говорит Фюслер, — меня, Ярослав, глубоко потрясло твое простое и человечно-прекрасное описание алтаря…
Ярослав улыбается и чуть склоняет голову к плечу. А голову к плечу он склоняет, когда на него находит комедиантский стих, что сейчас было бы не совсем уместно.
Действительно, Хладек улыбается и говорит:
— Я как раз считаю хитростью гуманистической религии, такой, как христианская, то обстоятельство, что в конечном счете — я бы даже позволил себе сказать, в последней инстанции — предметом ее является не милостивый бог, а добрый человек. Если же человек добр, он и красив духовной красотой…
Ван Буден перебивает его:
— Для того чтобы из невозможных предпосылок делать вполне возможные выводы, поистине нужен талант, господин Хладек!
Так и надо Хладеку, теперь перестанет выделывать свои антраша, словно в кукольном балете. Впрочем, он все еще держит голову у плеча.
— На минуту, шутки ради, допустим, что христианское учение можно полностью очистить от догм и клерикализма. Скажите-ка, господин ван Буден, если мы получим христианство в первоначальном виде, какой из этого воспоследует «изм»?
Нет, Хладеку не дождаться того ответа, который он хотел выманить, конечно же, не дождаться, на такие вопросы человек, подобный ван Будену, не отвечает. Ярослав мог бы и сам заметить, как серьезно, как искренне старался ван Буден примирить мировоззрения. Ну можно ли тут паясничать, хотя бы и шутки ради? Неуместные, да, неуместные шутки. Ведь тем самым он рискует уронить достоинство отца в глазах дочери… Тихий ангел пролетел по комнате. Где-то на рейффенбергском шоссе взревел автомобиль. И больше ни звука.
— Ярослав, наверно, это машина за тобой.
Ярослав бросает на Фюслера косой взгляд и хмыкает:
— Только мы разговорились…
Если это машина за ним, что ж, я буду рад. Тогда мы спасем хоть остатки нашего «голубого часа». О, злой рок! Ищущему и заблудшему случай помогает, правому же — никогда. Лея встает. И опять у нее стал недобрый взгляд… недобрый, не такой, как раньше… Молчи, Лея! Молчи… Все сейчас не такое, как раньше…
Лея говорит:
— Да ведь это же проще простого, ван Буден. Господин Хладек считает, что вы смело можете величать своего бога и спасителя «товарищ Иисус Христос»…
Испорчен, непоправимо испорчен «голубой час», нарушена мера — по вине Хладека. Теперь от меня зависит спасти то, что еще, может быть, удастся спасти. Но как прикажете мне объяснять теперь, что есть добро, что красота и что истина. По сути дела, оба — и тот и другой — обращались к Лее, и только к ней. Один стремился примирить ее с богом и миром, другой — с Марксом и миром. А мне-то что сказать?.. Ван Буден, добрая душа, снопа заговорил, хочет помочь мне, но теперь это некстати. Он неуклонно возвращается к своей теме. Что толку описывать дугу, милый друг? Если ты вращаешься по окружности, она в свою очередь вращается вокруг своей оси, колдовская игра, и конца ей нет, ибо время нарушило вес и меру нашего мышления…
— А знаете, господин Хладек, что мне больше всего понравилось в вашем соотечественнике? Его национальная и даже сверхнациональная гордость, которая не отталкивает и не оскорбляет, ибо обладает культурой…
Понимай так: «Чего нельзя сказать о тебе, дорогой Хладек». Боже мой, ну и ну! Умоляю тебя, Ярослав, не взрывайся, ради меня, не изрывайся… Фюслер ломает руки под столом, но его лицу Хладек видит, как он смущен. Лея отходит к окну и поворачивается спиной к обществу. А ван Буден продолжает безмятежно и дружелюбно:
— Когда мы досыта налюбовались великолепным резным алтарем, я по-немецки спросил нашего профессора, что может стоить это произведение искусства сейчас, в переводе на доллары. И тут за моей спиной прозвучали слова, побудившие меня заговорить о «гордости, которая обладает культурой». «Priceless, — сказал офицер, — ему нет цены». И когда мы не без смущения обернулись к нему, с улыбкой отвесил нам поклон… Еще раз мое глубочайшее уважение… С такими людьми можно построить республику как по мерке…
Ярослав отъехал чуть назад вместе со стулом и выпрямился. Итак, петухи встали в позицию. Ван Буден тоже выпрямился. Но Ярослав — ну и плут — выпрямился только затем… чтобы стряхнуть с пиджака сигарный нецел. И говорит при этом:
— Исходя из моего весьма ограниченного жизненного опыта, я осмелюсь утверждать, господни ван Буден, что в этом отношении вы слегка переоценили своего красивого и гордого спутника. Мысль, высказанная моим соотечественником, насколько я могу судить, есть не более как ходячее выражение, которое имеется в запасе у любого гида. Я лично слышал его в Венеции, а также в Париже и в Лондоне, в Тауэре, когда нам показывали поддельные драгоценности короны под стеклянным колпаком, затем в Дрездене перед Сикстинской мадонной, и у себя на родине в Праге, когда, к примеру, в монастыре св. Лоретты иностранцам показывают знаменитую жемчужную дароносицу в дубовом стенном шкафу. Быть может, вы, как бывший владелец магазина, пропускали раньше мимо ушей это гордое сверхнациональное словцо, что меня, кстати, ничуть не удивило бы.
Лея исподтишка хихикает.
Ради ван Будена и традиции «голубого часа» я обязан кое-что внушить моему дорогому Ярославу, деликатно, но недвусмысленно.
Однако на сей раз в голосе профессора Фюслера нет той богатырской мощи, которую он обретает на кафедре:
— Дорогие друзья, там, где так много общих анти — я имею в виду антифашистские убеждения, — не станет дело и за общими про — я имею в виду чистый и демократичный образ действий и способ общения на пользу и благо мира, недавно установившегоя между народами, а это значит… — тут он не мог удержаться от своего обычного жеста, размашистого и плавного, — …это значит на пользу и благо — Прекрасного-Истинного-Доброго, или, другими словами, — на пользу и благо человека…
Речь его, столь трогательно-прекрасная, никого не взволновала. И лучше всех понял это сам Фюслер. Он-то знал, когда слово — искра и когда — мыльный пузырь. Опытный педагог догадывается о воздействии своих слов по выражению лиц, по глазам своих слушателей. Нет, он никого не растрогал: Ярослава — меньше всех, ван Будена — едва. А Лея стоит лицом к окну, и Фюслер, к ужасу своему, замечает, что у нее, кажется, вздрагивают плечи от подавляемого смеха. Ван Буден учтиво подхватывает:
— Нет ничего естественней, и все же нам, при нашей короткой памяти, надо снова и снова напоминать об этом.
А Хладек выпускает одну из своих стрел, которую следует перехватить и отправить назад.
— Ты прирожденный наставник, Тео, ты просто но выпускаешь из рук указку.
Фюслер раздумывает. Разве то, что я сказал, не было истинным и добрым? Было. А прекрасным?.. Нельзя ли считать Прекрасное страстью Истинного и Доброго, страстью, которой я еще ни разу не обладал в полной мере?.. Не является ли эта страсть к Прекрасному наиболее доступным духовным выражением, формой проявления истинного и доброго?…Воспитанность есть форма… Но есть ли форма — нечто такое, что не щадит себя самое?..
— И как же тогда фактор самообладания?.. — бормочет Фюслер, под натиском мыслей заговоривший вслух с самим собой.
— Вы что-то сказали, дорогой профессор? — переспрашивает озадаченный ван Буден.
Фюслер трогает кончиками пальцев щеку и подбородок, как бы проверяя, гладко ли он выбрит. А сам смотрит в открытое окно, словно ждет вдохновения с ясного неба. У него теперь особый взгляд, взгляд, который устремлен внутрь, хотя расширенные зрачки смотрят куда-то вдаль, взгляд невидящий, взгляд, который заставляет предполагать внутреннюю концентрацию, скрытую угрозу, но зачастую свидетельствует всего лишь о помутнении мысли. И в это мгновение вместо фигуры Лен старику видится силуэт совы на фоне ясного предосеннего неба.
Видение пугает его, и все же он шепчет:
— Говорят, кто пойдет против себя самого, тот скоро умрет.
Ван Будену не по себе. Он никогда не думал, что профессор такой мистик. Он бросает взгляд на Хладека и убеждается, что последний неприятно удивлен поведением Фюслера. А Лея, опершись руками на подоконник, вдруг говорит: