Низкорослый Хладек покачивает массивной круглой головой с важностью, достойной Солона и Соломона, вместе взятых, — этот жест мог бы показаться смешным, если бы Хладек не прибегал к нему так редко и если бы он не сопровождался мгновенной утратой и жизнерадостной поднятости и веселой доброты, которая пронизывает обычно все существо Хладека. В такие минуты казалось, что брови Хладека опускаются на веки и губы западают, как у беззубого старика, и лоб покрывается желтизной, как ядовитый гриб на изломе. Лея увидела это, испугалась. Отдаленный голос донесся до нее, голос жены Хладека — изящной, энергичной, черноволосой и бойкой на язык Коры, театральной субретки. «Ярослав! — донесся до Леи отдаленный голос. — Ярослав, не качай головой. Когда ты качаешь головой, все часы в доме останавливаются…» Но Лея перевела ее слова на свой язык:
— Хладек, не качай головой, когда ты качаешь головой, в доме кто-нибудь умирает…
Для Хладека эго было пределом того, что может высказать и вытерпеть человек. На миг ему почудилось, будто стоящая перед ним девушка нарочно взяла платье Коры, чтобы злобно высмеять дорогие для него воспоминания, чтобы раз и навсегда спровадить подальше милого дядю Ярослава, которого она величает не иначе, как Хладеком, чтобы потом уже без помех разыграть свою роль — роль отвергнутой, исторгнутой из времени, потерянной, оброненной из рук божьих. А может, она, напротив, ищет сближения с добрым дядей Ярославом? Может быть, подражая Коре, она искала в ней защитницу? Кора простилась с жизнью у красной кирпичной стены — стены расстрелов в концлагере Терезиенштадт. За полгода до того ее освободили от принудительных работ в Германии, вернули в Прагу и предоставили свободу, обязав в порядке «трудовой повинности» каждый вечер выступать в офицерском казино с пением немецких песенок, народных и солдатских. Но расчеты гестаповцев не оправдались: ни Хладек, ни его друзья не клюнули на эту «приманку». Сразу же после покушения на Гейдриха, «рейхенротектора Богемии и Моравии», к чему, надо сказать, Хладек и его группа не имели ни малейшего касательства, Кору снова арестовали. Известие о том, что ее, судетскую немку по происхождению, расстреляли у высокой и красной кирпичной стены, подтверждалось неоднократно, но до сих пор Хладеку так и не удалось выяснить, в какой из братских могил Терезненштадта покоится ее тело. Лишь один раз, почти деловым тоном и по возможности не вдаваясь в подробности, поведал он о судьбе своей жены и никогда больше не возвращался к этой теме.
Фюслер сказал Лее:
— И не расспрашивай. Ты ведь знаешь, как они любили друг друга; ты только причинишь ему боль.
И вот Лея прибегла к услугам покойной, чтобы отбить неприятный вопрос. Неприятный? А может быть, несправедливый или просто неумный? Хладеку пока неясно. Он идет к роялю, садится, поникнув, на вертушку, разглядывает клавиши. В дверь стучат, входит Ханхен, спрашивает, какой соус предпочитает господин Хладек к пюре — луковый или богемский, с маком и сахаром. Ответа она не получает, и Лея глазами приказывает ей уйти. Ханхен так хлопает дверью, что Хладек вздрагивает. Он как раз думал о том, что Лея еще ни разу не смогла поставить себя на место другого человека, что все рассказанное ею — сейчас ли, раньше ли — неизменно отражало лишь се собственные ощущения. Там, где нужна честность, это кое-как годится, там, где нужна правда, — нет, даже если речь идет о правде по отношению к себе самому. Наверно, она не может играть и понимать игру именно потому, что не может понимать других людей. Вот и Франциска считает, что Лея была способна только к пассивному товариществу… Лея прерывает ход его мыслей, она говорит искренне и спокойно:
— Я ведь знаю, я для тебя — мнимый больной, и ты намерен лечить меня политикой, точь-в-точь как Франциска. Но тебе это тоже не удастся. Я отношусь к политике чисто по-человечески, понимаешь?
Хладек ударил по клавишам — зазвучала тема до-мажор второй части Пятой симфонии Бетховена — плавный подъем и мощный бросок вперед, впитавший в себя ритмы крестьянского танца и победные фанфары санкюлотов. И когда Хладек заговорил снова, желтизна сбежала с его лба, косматые брови приняли прежний излом, а губы налились краской.
— Дорогая Лея, в первый раз после нашей встречи и хочу крикнуть тебе «молодец». Ведь относиться к политике иначе, чем по-человечески — или, если тебе угодно, чисто по-человечески, — может только чудище, кровавый идиот, шарлатан или тот, кто сочетает в себе все эти обличья… Но скажи на милость, о чем мы, собственно, спорим, девочка моя?
Лея осталась невозмутимо холодной.
— Не лучше ли нам кончить этот разговор? — спросила она вместо ответа.
И поскольку Хладек с веселой бесцеремонностью крикнул: «Нет!» — она искусно переменила тему, заговорила о том, что в любую минуту могут вернуться с прогулки Фюслер и ван Буден, а Ханхен так и не знает до сих пор, какой соус подать к пюре.
— Если она не может приготовить салат из ирисов, пусть подает какой хочет, — пошутил Хладек и жестом заправского комедианта пригласил Лею к роялю.
— А теперь играй! Я не сяду за стол, пока ты мне не сыграешь. Начало положено, но у тебя получится гораздо лучше…
— Нет, Хладек, можешь умереть с голоду — больше я не играю. Да и не нужно тебе, чтобы я музицировала. Ты просто хочешь услышать мое кредо, мое политическое кредо… — Лея обогнула стол и прислонилась к роялю. Крышка рояля не была поднята. — Ну хорошо, слушай, если тебе так невтерпеж: мое основное положение — тебе оно известно, и ты уже всласть над ним посмеялся — никакое не кредо. Я жду, пока кто-нибудь докажет мне противное. Но то, что говоришь ты, — уж извини меня, Хладек, — это донельзя примитивно. Есть многое на свете — ну, скажем, между Парижем и Москвой…
— И над ними, и под ними, и за ними, и перед ними, черт подери! Очень даже многое, гораздо больше, чем мы способны вообразить! — Хладек засмеялся прямо ей в лицо, нимало не смущенный ее негодованием. И еще раз, теперь обеими руками, разыграл Хладек тему до-мажор, очень по-дилетантски, на взгляд Леи, потом склонил голову к плечу и пустился в вольную импровизацию: левая рука, грохоча по басам, наигрывала сопровождение к «Интернационалу», а правая вывела мелодию в теноровый регистр и закончила двутоновой дискантовой россыпью колокольчиков. Лея утомленно отворотилась и, налегая на палку, побрела к двери. Хладек промолчал и не стал ее удерживать. Он снова вернулся к первой теме, и вдруг без всякого перехода из-под его рук полилось широкое раздольное созвучие. Это заставило Лею остановиться в дверях, мелодия показалась ей совершенно чужой и в то же время страшно знакомой.
— Хладек, что это?
— Что это, Лея?
Не поворачивая головы, она отвечала:
— Звучит как музыка для народа, как хорал для открытой сцены, как кантата для свирели, отдает чем-то русским, чем-то неслыханно оптимистическим…
Хладек перестал играть.
— Янашек, — сказал он, — «Славянская месса», старославянская церковная музыка, очень народная, осталась неизменной и, однако, приспособлена для современного восприятия. Это не заманит тебя к инструменту?
Лея не ответила, она продолжала свой путь, достигла двери.
— Поди сюда, Лея, послушай, до чего простая мелодия: ди-да-ди-да…
Он проиграл мелодию одним пальцем, раз, другой. Лея не подошла. Она только еще раз остановилась — уже за дверью, упрямо мотнула головой и бросила через плечо:
— Что нам в наивности одноклеточных! Время не то, понимаешь, папаша?
И, уходя, съежилась, будто ее знобило. Из передней она крикнула на кухню, что господин Хладек заказал старославянский соус.
— Вот курочка, — буркнул Хладек. — Эдакая немецкая курочка, — и услышал, как над его головой, в мансарде, Лея бросилась на кровать и как с грохотом ударилась о пол ее палка.
После еды — их было четверо за круглым столом — Фюслер предложил гостям сигары. Мужчины закурили, а Лея неумело вытащила из перламутрового портсигара длинную сигарету.