И ван Буден объясняется:
— Видите ли, Хладек, все, что вы уже сказали про классовое общество и наверняка еще скажете про классовую борьбу, представляется мне чересчур упрощенным. Применительно к моему существованию это вообще неверно. Мое существование, духовное или социальное, есть существование буржуазное. Сверх того, я католик. И я никак не могу согласиться с вашим утверждением, будто буржуазное общество, буржуазное мировоззрение обречены на гибель. Вы правы, когда указываете на отдельные признаки разложения. Но в целом буржуазное существование представляется мне несокрушимым, правда, если оно, — и тут мне придется вспомнить сказанное ранее — если оно внутренне подвергает себя бедствиям, чтобы понять ход событий и получить стимул изменить его. Да будет вам известно, Хладек, что боль — это мать трезвости, необходимой нам трезвости рассудка. Счастье чревато бедствием опьянения. Третий рейх начался счастьем штурмовика — счастьем бить стекла, а кончился счастьем подростков — счастьем убивать и быть убитым…
А прочную нитку взял он для своих кружев. Он оплетет Хладека. Хладек уже пальцем не может шевельнуть. Он просто сидит и вынашивает какие-то мысли. И Фюслер тоже сидит и тоже вынашивает. Ханхен пулей вылетела из комнаты — спешит избавиться от кислого вина. Сфинкс заплетает в толстую косу бахрому своего шотландского пледа. А будь здесь Хильда, она сказала бы: «Хорошо, что ты со мной и что шумит ветер». Снова поднялся ветерок, тот, что тянет по небу тяжкие августовские ночи. И оправленная в золото матовая жемчужина на сером галстуке крупного человека пасторского вида таращится, как сонный глаз хвостатых амфибий, которых разводил Отто. Таращится, поражая нас немотой. Отвечай, Хладек, отвечай, не то мы пропали. Мы счастья хотим, а не боли… Хладек говорит:
— Есть у меня старый знакомый, доктор Межлик из уголовной полиции. Ему положено являться на место преступления, если речь идет об убийстве. Поскольку он на этом деле собаку съел и поскольку люди всегда убивают друг друга по одним и тем же мотивам, ему обычно удается раскрыть преступление. А затем он приходит ко мне и рассказывает: «Вот, полюбуйся, еще один пошел на это ради тридцати трех крон тринадцати геллеров. Ну, не прискорбно ли, ну, не больно ли за человечество?» А я отвечаю Межлику: «Да, работа у тебя неблагодарная. Ты — как пресловутая сова Минервы, расправляющая крылья лишь с наступлением сумерек. Ты и видишь только то, что видит сова. Ты видишь только оболочку жизни, которая уже мертва, которую уже нельзя больше возродить, а можно только опознать. Конечно, это мучительно, Межлик. Но что поделаешь?» Тогда Межлик начинает задумчиво жевать ус, надевает свою черную шляпу и расстается со мной — до очередного случая… Должен добавить, что он хороший человек, Межлик, и у него большая семья. И притом он капли в рот не берет. «Хладек, — говорит он мне, — ничего, кроме опьянения, это не приносит. А за опьянением следует тот запой, который делает людей убийцами». Вот что говорит Межлик. Как видите, ван Буден, у каждого — свои взгляды. Один философствует над прошедшим; другой предпочитает смотреть вперед и делает все от него зависящее, чтобы не допускать трагедий, о которых повествует Межлик-Сова…
Фюслер похлопал Хладека по плечу:
— Ох, Ярослав, ты разделываешь старика Гегеля, совсем как в былые годы, в нашей студенческой столовке. Тебя не исправишь… — Фюслер смеется.
Даже ван Буден, хмуривший поначалу лоб, не без удовольствия выслушал колкости Хладека, как просвещенный духовник порой не без удовольствия внимает остроумному богохульнику.
— Вы были и остаетесь упростителем, — без насмешки и без язвительности говорит он Хладеку, — но я мог бы поладить с вами. Дело в том, что вы всегда конкретны. Видите ли, в эмиграции мне часто приходилось иметь дело с коммунистами-интеллигентами. И все они упрощают, кто больше, кто меньше. Но всего необъяснимее в моих товарищах по несчастью казалась мне их привычка на каждом шагу употреблять слово «конкретный», хотя сами они чрезвычайно редко прибегали к конкретной аргументации и предпочитали обходиться абстракциями в своей терминологии… — ван Буден отвесил Хладеку изысканный поклон и добавил не без иронии:
— Будучи духовным родственником Межлика-Совы и сознавая, что вы ждете от меня ответа именно как от такового, я хотел бы — и надеюсь, вы не осудите меня за это — осушить бокал в честь прекрасных сумерек… прекрасных совиных сумерек этого прекрасного дня…
Хладек не тронул свой бокал. У него уже готов был колкий ответ — по глазам чувствовалось. Но Фюслер опередил его.
— Итак, они осушили кубки во славу сумерек, — пошутил он.
Ван Буден понял, что допустил, быть может, бестактность и что Фюслеру вряд ли приятно слышать в день своего рождения и высокого назначения разговоры о сумерках и тем более пить за них. А потому он поспешил протянуть свой бокал именно к Фюслеру и произнести следующий тост:
— Слово «профессор» переводится как «исповедующий», и насколько я могу судить, дорогой Фюслер, вы заслужили свое звание в самом лучшем смысле этого слова: вы с неисповедимым достоинством пришли к этому дню. Итак, за ваше здоровье, профессор. Cum deo et die[37].
Сфинкс подавляет зевок.
— Вечное движение монад, — отвечает Фюслер, — вот что лежало и будет лежать в основе моего мировоззрения.
Интересно, что такое «монады»? Ведь не пророки же это? Пророков я знаю всех наперечет — от первого до последнего. Хладек дружелюбно поглядывает на меня, прищурив глаз. Хорошо, когда человек умеет говорить так, как Хладек, — чтобы всем сразу было ясно: вот это правда… Он хочет узнать обо мне подробнее, он подался вперед… Надо будет спросить Хладека о точном смысле некоторых выражений… надо будет спросить, что значит «классовое обществе»». Что такое классовая борьба, я уже знаю. Классовая борьба — это гражданская война…
А Хладек уже взял на прицел Хагедорна:
— Не сочтите за бесцеремонность, молодой человек: вот вы хоть когда-нибудь, хоть недолго преклонялись перед Гитлером?
Ротлуф, что ли, говорил ему обо мне? Сейчас я скажу все как есть, без утайки.
— Да, преклонялся… — отвечает Руди.
— А когда перестали?
— Без пяти двенадцать, — отвечает Руди.
У Фюслера ужас на лице. Ну и пусть ужас. А ван Буден — этот смотрит на меня жалостливо и одновременно с брезгливым любопытством. Ну и пусть смотрит. Сфинкс теребит косицу бахромы. Она, конечно, думает: «Ах, как ничтожны все люди. Что за жалкое существо этот верный Гиперион…» Ну и пусть думает. Не могу я сейчас объяснить Хладеку, какая разница между мной и другими, какая разница была между мной и Залигером, и Кортой, и тем сухопарым заряжающим, и тем белобрысым хулиганом из «Банды Тобрук». Да это и не важно. Хладек все еще изучает меня и что-то бормочет.
— Без пяти двенадцать сова покинула горящее дерево, — бормочет Хладек.
— Я хотел жить, — говорит Руди.
— Все равно, тебе придется еще долго глотать дым. Обгоревший ствол еще дымится. Ты понимаешь это?
Хладек сказал «ты». Недурное вино. Лея впивается пальцами в подлокотник своего кресла. Она встает. Конечно, она думает, что я такой же подонок, как и Залигер. Она надула губы.
— Пойду лопать кислятину, — говорит Лея.
Ах, что она говорит! У Фюслера ужас на лице.
Ван Буден смотрит на нее жалостливо и с нежностью. Хладек все еще изучает меня, прищурив глаз. Вот он слегка вскинул подбородок. А я знаю, Хладек, о чем ты думаешь. Она идет по лужайке, шажок за шажком, рукояткой палки цепляет из озорства за нижние ветки. Дикие груши дождем сыплются в траву. Пойду-ка я за ней.
— Надо же дать и старшему поколению отдохнуть, не правда ли, фрейлейн Лея?..
Как он любезно и почтительно с ней обращается! А она ехидно отвечает:
— А я-то думала, что вам приятно составить мне компанию.
Ну, пусть, бедняга, не надеется на хорошую жизнь, думает Хладек. Он, видно, еще не понимает, что это значит, когда девушка говорит: «Обожаю кислятину». Ничего, еще поймет. Довольно неуклюже предлагает он ей руку, а лицо у него такое, будто он собрался на праздник тела Христова. До чего же они нескладные, эти немцы, от природы нескладные. Будь на его месте Карел, он бы уже давно поцеловал ей руку и улыбнулся бы одними глазами. Когда Карел улыбался, вода превращалась в вино и вьюнки расцветали, как розы. А когда Карел смеялся, цепные собаки снимали карабины с предохранителя… Но Хладеку уже не слышно, как она отнеслась к его, Руди, беспомощной неловкости. Слишком далеко ушли оба по грушевой аллее. Да и профессор требует внимания. Он отыскивает в книгах какое-то изречение, Хладек видит только, как Лея выставила против Руди свою палку, видит и не ждет добра.