— В конце концов ваш посетитель добивался того же, что сделали вы!
— Нет! — вырвалось у Залигера. И в ту же минуту он пожалел об этом резком «нет». Он понял, что наигранная офицерская честь бита его человеческой честностью.
— Почему же нет? — тотчас переспросил Корнхаупт.
— Позвольте объяснить, господип капитан: я припял решение, исходя из разумных военных соображений. Посетитель, явившийся ко мне, пытался навязать мне штатскую мораль…
Корнхаупт взорвался и, размахивая руками, заорал:
— Вы хотите сказать, капитан, что разумные военные соображения и штатская мораль прямо противоположны и взаимно исключают друг друга, они, так сказать, at loggerheads[30]…
Он вынужден был остановиться, чтобы перевести дыхание, вытащил наглаженный носовой платок и несколько раз поднес его к губам, словно кашлял кровью; и спокойно, почти апатично продолжал:
— Я все лучше и лучше понимаю людей вашего сорта. То, что вы называете честью, моралью и так далее, напоминает мне щелчок винтовочного затвора: покуда враг уязвим, вы говорите: «паф!» Винтовка стреляет, и вы наверняка знаете, что выстрел поразил несколько миллионов людей в голову, в сердце, в живот, и поразил смертельно. Но если враг сделался неуязвимым и начинает теснить вас, вы молча вынимаете патрон и протягиваете его на чисто вымытой ладони: вот, полюбуйтесь, я не стрелял больше из военных соображений… И еще чувствуете себя при этом черт знает каким честным… Думали ли вы хоть раз над тем, что, собственно, представляет собой штатская мораль?
У дородного капитана с каштановой щеткой волос снова начали трястись руки. Но он справился с собой. Сказал, волнуясь:
— Вот приходит штатский к военному. Штатский рискует головой, ибо хочет высказать нечто разумное. Следует отметить, что дело происходит в Германии… И гляди-ка: военный сообщает о своем посетителе в гестапо. Машина еще работает на полную мощь. Всем это известно и доносчику тоже. Может быть, доносчик и впрямь озабочен разумными военными соображениями? Какое там! Его трясет от страха при мысли, что эти его «разумные военные соображения» попахивают штатским мужеством, гуманистическими бреднями, либерализмом, пораженчеством… я уж не хочу сказать — коммунизмом. А тут еще жив этот черт, этот Шикльгрубер, которому наш вояка некогда продался со всеми потрохами, черт, любую наиобычнейшую человеческую нравственность карающий отсечением головы… Но задним числом, теперь… когда злого духа как не бывало, когда вся чертова мельница полетела к чертям, к нам являются наймиты этого мельника и со скорбным видом просят нас удостоверить, что в общем-то они всегда были добрыми людьми…
Еще две недели назад Джон Корнхаупт после такой речи решил бы, что он в хорошей форме. Но сегодня он опять потерял самообладание.
— Не могу больше этого слышать! — вдруг выкрикнул он и, зажав уши кулаками, сник, как мешок с мякиной.
Подумать, что этот капитан, этот хлыщ, осыпанный милостями Шикльгрубера, притворяясь полнейшим дураком, стоит сейчас перед ним эдаким псевдо-Парсифалем. И страшная мысль осеняет Корнхаупта: он, Сен-Джон, тоже всего-навсего псевдорыцарь короля Артура, раскрывший известный всему миру секрет, а именно что Круглого стола чистых идеалов давно и нигде не существует. Откровение святого Грааля и шифры азбуки Морзе в эфире — все означает одно: cui bono? Кому это на пользу? В древнем Риме Луциус Кассиус приказывал внушать судьям, чтобы прежде всего они доискивались, кому на пользу была смерть умерщвленного. Он-то и окажется виновным… Не хочет ли коммунист, сидящий за капитаном, нажить себе политический капитал на этом убийстве?..
Астматик Сен-Джон поднялся со стула. Его неожиданно одолел приступ удушья. Он отошел в дальний угол палатки и воспользовался своим карманным ингалятором.
Псевдо-Парсифаль Залигер в ту же минуту перестал опасаться своего противника. Он находил Корнхаупта несколько смешным; так продувной старшеклассник подсмеивается над вспышкой гнева и последующим изнеможением старика-учителя. Только Залигер превосходил старшеклассника более высоким уровнем притворства. На его лице отразилось сочувствие Корнхаупту, он сбросил маску голодающего страдальца, чтобы выказать беспокойство, и даже чувство, близкое к состраданию, что его самого весьма порадовало.
Возвращаясь, капитан Корнхаупт прошел мимо столика сержанта, ведущего протокол, и прочитал записку, которую тот ему сунул: «Вонючая похлебка!» Ох, уж этот сержант, норовистый жеребчик, ницшеанский апостол, ненавидящий немцев только за то, что они, по его мнению, оказались неспособными выиграть войну у красных.
Кстати, Корнхаупт поймал взгляд Германа Хенне, призывавший его покончить с проповедью морали и энергичнее взяться за Залигера. Этот немец, этот коммунист, подумал Сен-Джон, жаждет мести. Играть роль его адвоката меня никто не уполномочил. Что определяет здесь ход допроса, какие убеждения? У него возникла мысль, что объективности ради следует признать одно смягчающее обстоятельство: молодой офицер был объят смертельным страхом. Корнхаупт по-прежнему считал, что Залигер а предпоследнюю минуту донес в гестапо на Герберта Фольмера, который его посетил с целью предотвратить наихудшее. Но, думал он теперь, капитан подпал под массовую истерию смертельного страха перед когтями издыхающего хищника. И не следует ли вину за недостойные действия, совершенные во время войны под воздействием страха, отнести за счет самого этого рокового факта?
Когда он продолжил допрос, в его голосе уже звучала легкая печаль:
— Принимая у себя посетителя, вы испытывали страх.
Вами руководило одно-единственное желание — еще раз выйти сухим из воды, верно?
Залигер ответил смело и честно:
— Так точно, это я признаю.
— Стало быть, вы по телефону или каким-нибудь иным путем поставили в известность гестапо. Ведь в данном случае недоносительство могло обернуться для вас настолько компрометирующим обстоятельством, что…
— Я признаю, подобные мысли мелькали у меня в голове. Но… — Залигер запнулся. Сержант с откровенным презрением сплюнул в опилки —…но я благоразумно остерегся узнать имя этого человека. У нас случалось, что знание имени вводило в излишний соблазн. Я выслушал этого человека, как исповедник выслушивает исповедующегося. Ни на минуту не воспринимал я его, как… Да, и кто он, собственно, был? Теперь мне думается, что он был коммунистом…
Услышав эти софистические упражнения Залигера, Герман Хенне забыл приказание Корнхаупта не вмешиваться в допрос.
— Имей же совесть… — взревел он, еле сдерживая ярость.
Но Корнхаупт раздраженно отмахнулся от него и спросил Залигера, но делился ли он с кем-нибудь своими мыслями после этого посещения. Теперь Залигер все свое внимание сосредоточил на Корнхаупте, как на вполне достойном человеке. Он изо всех сил старался выказать полную откровенность и придать своим ответам оттенок почтительного уважения, полагая, что такая великолепная откровенность и почтительность между воспитанными людьми будет правильно понята и оценена.
— В последние часы военных действий, — начал он, — в этом хаосе приказов и событий так называемый рецептивный дух работал — это я и по себе видел — надежнее, чем в обычное время. Как ни странно, но мне помнятся мельчайшие подробности этих последних часов: каждый разговор, каждое лицо, каждая мысль. И так же точно я помню, что, проводив непрошеного гостя, я позвал своего ординарца. У меня кружилась голова, меня мутило; я приказал принести крепкого кофе. Нынче я понимаю, почему так себя чувствовал.
Оп провел рукой по лбу. Серя<ант уже без всякого стеснения плюнул в опилки. Хенне досадливо покашливал.
Корнхаупт злился на неприличное поведение сержанта и на досадливую мину штатского немца.
— Что именно вы понимаете нынче? — спросил он Залигера.
— Благодаря посещению этого человека я понял, что должен буду нарушить то, что до сих пор было для меня абсолютным табу: приказ. Но признаться в этом какому-то штатскому — будь то хоть мой собственный отец — я не мог. Однако конечный результат, как вы выразились, господин капитан, доказывает, что я последовал его совету. А доносят ли на человека, совету которого следуют?..