Только раз брат и сестра пошли на разрушенную улицу, к руинам того дома, что на веки вечные погребли под собою их мать, а также их детство и юность. Набрав в горсть цементной ныли, Рейнхард стер написанные мелом слова. И от прошлого не осталось ничего, кроме чужой полуобвалившейся стены.
Чтобы похоронить в отдельной могиле обгоревшие останки матери, опознанной лишь но обручальному кольцу, Рейнхард Паниц выменял у знакомого повара на серебряную цепочку сестры немного шпику и кофе в зернах. Хильда сиесла эти продукты горбатому кладбищенскому сторожу. Поощренный взяткой, тот пообещал «устроить» отдельную могилу. Увы, этот добрый человек по смог сдержать своего обещания. Похоронная команда, работавшая, так сказать, аккордно, захоронила фрау Эльзу Паниц вместе с другими до неузнаваемости изуродованными мумиями в большой общей могиле. Хильде рассказали, что горбатый старикашка вдруг запрыгал на одной ноге и стал на богохульный манер распевать хоралы.
В последний вечер ее отпуска Рейнхард, захватив с собой гитару, зашел к фрау Шмидель, Вместе с хозяйкой брат и сестра пели старые песни, тс самые, которые нередко певали с родителями.
Мир прекрасный, бесконечный
Перед нами распростерт…
А когда тоска схватила за горло Хильду и голос ее задрожал, хозяйка, сама потерявшая мужа и старшего сына, по-матерински прижала ее к своей груди и зашептала ей что-то о мужестве, о твердости сердца, необходимой в эти времена. Рейнхард сердито ударил по струнам и сказал, что сердца становятся всего тверже, если хранить их на льду. А потом спел мальчишеским грубоватым голосом:
Ведь этим моряка не испугаешь…
На следующий день Хильда уехала обратно в Судеты. Но оказалось, что госпиталь ликвидируется. А так как она уже отработала свой срок и была, так сказать, рядовой, то ее от трудовой повинности освободили. Она не знала, куда же ей теперь податься. Но несколькими днями поздней Рейнхард закончил свое краткосрочное обучение и написал ей, что направлен на зенитную батарею в Райне. Тогда и она стала искать работы и крова где-нибудь поблизости. Кем и у кого работать, ей было все равно. Привередничать не приходилось. По окончании школы, весной 1939-го, когда ей пришлось отбывать год обязательной трудовой повинности, Хильда попала на работу в многодетную семью дрезденского школьного учителя, эсэсовца. Там ее использовали как «прислугу за все», а кормили главным образом высокопарными нацистскими словесами. В один прекрасный день она разбила вазу из дымчатого богемского стекла… А как только она была освобождена от своих многочисленных обязанностей в этой семье, грянула война. Она стала ученицей закройщицы на фабрике дамского платья, но вскоре уже кроила только солдатское обмундирование. По прошествии без малого трех лет, так и не сдав экзамен на мастера, Хильда была мобилизована в «девы трудовые» и работала сначала в районе Позена, потом в Судетах у богатых крестьян в поместьях, в госпиталях, вечно перебрасываемая с одной грязной работы на другую.
Хильда Паниц в свои двадцать лет знала уже немало мужчин, которые ухаживали за ней, нетерпеливо и дерзко ее вожделели. В сильном теле Хильды, в крестьянской огрубелости ее свежего лица было что-то преждевременно женское, и мужчин, тосковавших вокруг нее, это сводило с ума, но крик страсти, обычно слишком рано и грубо вырывавшийся из их глоток, не туманил ее голову.
От нахалов Хильда отделывалась легко и просто, но с торопыгами приходилось трудней. Стоило ей подумать, что этот молодой красивый парень, штурмующий ее вздохами и мольбами, завтра или послезавтра, возможно, вознесется над милой и любимой землей в страшном облаке взрыва, как ее охватывало состраданье. И ей случалось дарить радость такому торопыге, не спрашивая, будет ли он верен ей. К солдату, который по пути в Дрезден спал с нею, она и вправду хорошо относилась. Он сочувствовал ей, выслушал ее рассказ и старался ее утешить. На то, что он оболгал и обманул ее, она не обижалась и даже видела в этом справедливое возмездие. Частенько она говорила себе: до сих пор ты сама всех обманывала, состраданье выдавала за любовь, а это обман и грех перед любовью.
Обо всем этом она стыдилась рассказать Рейнхарду. Но теперь вдруг подумала: он же все рассказывает мне. И не стыдится говорить, что в наше время сердце надо хранить на льду. На самом деле он не такой. И я не такая, как можно подумать по моим поступкам. Сейчас война. Все боятся смерти и друг друга. А чтобы жить, надо иметь хоть одного человека, которого ты ни капельки не боишься, которому все можно сказать и который всегда поможет тебе… Я расскажу Рейнхарду, как я познакомилась с этим унтер-офицером, который едет к ним на батарею. Да, непременно расскажу, я ведь не знаю, что он за человек, этот унтер-офицер. А Рейнхард будет все знать о нем, все решительно…
Широкая асфальтированная лента дороги перестала набегать на капот машины. Девушка заметила, что они попали в вязкую колею, слышала, как ревел и пыхтел мотор. Из-за опасного груза шофер не поехал кратчайшим путем — через горящую Райну — и свернул на проселочную дорогу, огибавшую селенье, которая должна была прямо привести их к батарее. Около тонкой блестящей мачты машина остановилась.
— Приехали, — сказал солдат.
Девушка поблагодарила и выпрыгнула из кабины.
С блестящей тонкой мачты до земли свисали оборванные телефонные провода. На лугу возле орудий зияли полуобвалившиеся ровики, вокруг которых все было забрызгано гигантскими брызгами желтого песка и мергеля, нанесенными сюда взрывной волной. Казалось, на зеленую лужайку ссылались с неба простреленные звезды.
Пройдя около ста метров по той же проселочной дороге, девушка наткнулась у штабеля пустых ящиков из под боеприпасов на паренька с винтовкой, стоявшего на посту. Боязливо поглядывая на защитные накидки, топорщившиеся над холмиками за снарядными ящиками, он сказал, что, пожалуй, лучше ей не смотреть на брата… Сейчас придет повозка с соломенной подстилкой и отвезет тела павших бойцов на Райнское кладбище… Паренек, знавший сестру Рейнхарда Паница, был вполне уверен, что ей сообщили но телефону о несчастье, и страшно перепугался, увидев, как безумно расширились глаза девушки, а руки стали хватать пустоту. Потом она заскулила жалобно, протяжно, так немые выражают свое горе, и рухнула на порожний ящик.
В расположении батареи, где люди суетились, как муравьи в разворошенном муравейнике, перетаскивая мешки с песком, маскировочные сети, восстанавливая старые и отрывая новые укрытия, кое-кто заметил девушку. Но ни кто не поспешил к ней. Только паренек с лицом бледным, как у гипсовой статуи, стоял возле нее и мертвецов, держа винтовку на плече. Он впился пальцами в ремень так, словно это была его единственная точка опоры.
Унтер-офицер Хагедорн, вскочивший в санитарную машину, чтобы добраться до Райны, уже прибыл на батарею. В канцелярии, разместившейся в одном из домов на окраине, у него отобрали командировочное предписание и направили к обер-фенриху фон Корта, командиру огневого взвода. Хагедорн разыскал его на огневой позиции, где он, стоя на бруствере орудийного окопа, командовал солдатами, перетаскивавшими 88-миллиметровую пушку, электропривод которой, а также система принимающих приборов были выведены из строя огнем бортового орудия самолетов противника.
Обер-фенрих, стройный, чернявый малый, помоложе Хагедорна, был одет в солдатскую куртку, на офицерский манер сильно стянутую ремнем в талии. На его черных маслянистых волосах лихо сидела фуражка с мягкой складкой, как носят фронтовые офицеры. В петлицу были продернуты две ленточки — Железного креста и Креста за военные заслуги второго класса. Он кричал орудийному расчету, по большей части состоявшему из помощников зенитчиков, тянувших пушку, хриплым надорванным голосом:
— Ну-у, взяли! Лево, лево держать!
При этом он подрагивал коленями и, комкая одну перчатку в правой руке, в такт своим командам хлопал ею по левой. А так как ребятам все равно не удавалось вытащить тяжелое орудие но крутому скосу окопа, то он раз за разом кричал им: «Эй, вы, калеки!» Он был похож на итальянца. На батарее его прозвали «Паганини». Хагедорн явился к нему со словами: