Но до тех пор мне надо делать вот что: не отставать от Хильды, вместе с ней растить ребенка, потому что ребенок принадлежит нам обоим и нас обоих когда-нибудь спросит, что мы для него сделали и чего не сделали. На худой конец выучить хоть ребенка говорить человеческим языком… Ты еще поверишь мне, Хильда! Вспомни-ка другую присказку моей матери: «Малыш — что мышь, а дом — вверх дном…» Ты еще поверишь мне, что вчера — это совсем не сегодня, что сегодня — это другой день и что разговоры у водоема о завтрашнем дне не проходят бесследно.
Секунда, единственная секунда: и поезд, следуя за извивами реки, спускается в низину. Здесь погода другая: неистовый дождь хлещет по стенам вагонов, но беднягам, которые виснут на подножках, вцепившись онемелыми руками в поручни и так высоко подняв воротники своих курток, что издали они напоминают всадников без головы. Руди догадывается, что скоро будет мост, поезд одолевает насыпь. Нескончаемая череда мокрых шпал, мокрый балласт, стремительно убегающий из-под ног, все ярче поблескивают в свете занимающегося дня. Поезд замедляет ход. Кто-то что-то кричит, должно быть, часовой на мосту. Он в плаще с капюшоном. Невеселое занятие — стоять на посту при такой собачьей погоде. Что он кричит? «Берегись», что ли? Или это грохочут колеса по стальному скелету моста? Вдоль колеи нет пешеходной дорожки. Лишь несколько шпал кинуто на стальные ребра. Хорошо хоть, что Хильда согласилась сесть на то место, которое я добыл для нее в Цвикау. А ведь сперва не хотела. И потом не сказала спасибо, да и не к чему ей было говорить. А я прицепился подальше, чтобы она не увидела меня и не стала из одного лишь сострадания выкраивать мне место в своем купе. Хорошо, что там сухо и тепло. Хильде нужно тепло, ей может стать дурно в ее положении. В сенях-то она упала…
«Берегись-берегись-берегись!» — грохочут-бормочут колеса. Грохочут по стальному скелету над рекой, что курится от дождя водяной пылью. Вот под ними уже не река, а снова насыпь, и снова они ускоряют свой бег — быстрей, все быстрей. Мокрый ветер бьет прямо в лицо.
Подниму-ка я воротник повыше. А насыпь, должно быть, длинная и пологая: вон внизу, между шпалами, все еще мелькают огни. Наверно, она длиной с ту насыпь через «мокрую яму», о которой рассказывала Анна. Эх, Анна, Анна… И тут, отуманенный сном, Руди отдается во власть ложного представления, будто это и есть та самая насыпь через «мокрую яму». Стоит выглянуть из-под куртки, и перед тобой встанет домик Анны, мирный домик у дороги, где медленно тянется время и долго живут вещи. Анна — грезит он — Анна стоит у шлагбаума со свернутым флажком, повязав косынкой свои цыганские кудри, в такую непогодь она надела сапоги, те, что я оставил ей, мягкие сапоги из телячьей кожи, Анна, свежая и ясная, стоит у шлагбаума, и от нее пахнет душистым мылом, она машет… машет, и рука ее падает. Не маши, Анна, не маши, я расскажу тебе что-то очень хорошее. Отдавшись грезам и чувствуя на себе чей-то пристальный взгляд, Руди чуть приспускает воротник своей старой кожаной куртки, что укрывает его от дождя, и видит перед собой пустынную равнину и чью-то оскалившуюся рожу под длинным, лихо заломленным козырьком, рожу, на которой недостает одной брови… Секунда, единственная недвижная, прозрачная секунда — и тут же набитый песком кусок шланга увесисто бьет его но затылку, на глаза Руди накатывается черная волна крови, у него еще хватает сил крикнуть и оттолкнуться от подножки и, отталкиваясь, подумать, что прыгать надо лицом по ходу поезда и стараться упасть на четвереньки… Ему и в самом деле удается встать на четвереньки, но он уже не чувствует, как бьет его по лицу бугристая насыпь, как, ударившись о землю, ofec перекатывается на спину и как плакучая ива, нежно склонившаяся к земле, чуть заметно вздрагивает от его грубых объятий…
Трудно сказать, кто услышал крик, кто увидел, как сорвалась с поезда и покатилась под откос чья-то тень, кто дернул стоп-кран. Прижались к колесам тормозные колодки, заскрежетала сталь по стали, колеса пошли юзом, люди в переполненных купе повалились с разгона, тесня друг друга, — пока, наконец, поезд, словно нокаутированный, не остановился, фыркая и пыхтя. С вагонных крыш нитями жемчуга свисают дождевые струн. Какой-то паренек, насквозь промокший и бледный как мел, — надо полагать, один из тех, что висели на подножках, — вырывается из кольца обступивших иву, пересекает луг, взбирается на насыпь и, выкатив от ужаса глаза, рассказывает пассажирам:
— Его грохнуло прямо о дерево. Ехать теперь ему дальше в оцинкованном ящике. А жалко парня, наверно, шофером был — куртка на нем кожаная. Как упал, так и не пикнул ни разу. Эх, жалко… — И добавляет, обращаясь к женщинам: — Лучше вам не смотреть на него…
Одна из них, в зеленом платке, бредет вниз. Это я его столкнула, это я, я, я, — молотом бухает в голове.
— Барышня еще не нагляделась на кровь, — замечает какой-то солидный господин и добавляет, что вообще-то у вагонов и промокнуть недолго…
Мужчины вшестером тащат пострадавшего на насыпь и несут к почтовому вагону. Хильда встречается с процессией на полдороге. Его несут ногами вперед, рука волочится по щебню, се поднимают. Хильда не хочет видеть его лица. В ее положении нельзя смотреть на такие лица. Но против воли она смотрит, и вдруг у нее на глазах это знакомое лицо становится маской, застывшей, неподвижной и чужой. Впрочем, он еще хрипит — значит, жив. В почтовом вагоне его укладывают на пустые мешки для писем. Она остается снаружи. В вагоне гомонят мужчины. Один заявляет, что был когда-то фельдшером и что, на его взгляд, у раненого поврежден череп, перелом ключицы и нескольких ребер. Конечно, на худой конец можно наложить повязку из подручного материала, но особого смысла это не имеет. Раненого, то бишь пострадавшего, надо как можно скорее доставить на дивизионный медпункт, тьфу, черт, не на медпункт, а в больницу, и поскорей, вероятно, потребуется трепанация черепа и дорога каждая, да, да, каждая секунда… Машинист прикидывает: до ближайшего города раза в три дальше, чем до того, который они только что миновали. Но дать задний ход он не может, на участке слишком оживленное движение, через десять минут пройдет П-87, рабочий поезд, значит, так или иначе, надо поскорей добраться до ближайшего блокпоста, до селектора… Жемчужные нити дождя повисли с покатых вагонных крыш… просачиваются сквозь платок, мочат волосы, бегут по лицу. Хильду не пускают в почтовый вагон; на вопрос, кем опа приходится пострадавшему — родственницей, женой или невестой, — она только отрицательно мотает головой. Она уходит, крики машиниста, проводницы и наконец пронзительный свисток паровоза заставляют ее подняться в вагон. Блок-пост расположен у самого начала просеки, по которой идет через лиственный лес железнодорожная ветка. Хильда опустила окно, не слушая воркотню соседей по купе, — их раздражает струя сырого воздуха, и нет у Них больше ни времени, ни охоты думать о несчастном случае. Увидев, как Руди переносят в дом, Хильда выхватывает свой рюкзак из переполненной багажной сетки и спрыгивает на землю. Какая-то толстуха с яростным грохотом поднимает раму: — Не иначе спятила девка!
Паренек с бледным, как мел, лицом зябко топчется у вагона. Он спрашивает Хильду, кто она такая, не медицинская ли сестра, и, не получив ответа, тем не менее от чистого сердца дает ей совет смелей заходить. У пострадавшего, мол, веснушки на лице, а у людей с веснушками всегда крепкое сложение и хороший характер. Как порадовался бы он, озябший паренек с бледным лицом, если бы узнал, что эта детская вера в людей на сей раз не подвела его.
Машинисту Хильда сказала, что она знает пострадавшего, они с ним из одного города и даже жили в одном доме. Машиниста это не очень занимало. Что от него требовалось, он сделал. Вот придет санитарная машина и доставит пострадавшего в ближайшую больницу. А с полицейским протоколом дело терпит, все равно не объявился ни один свидетель, даже те, что стояли рядом на подножке, слышали только крик… Ох, уж эта мне езда на подножках! Паровоз рявкнул, и машинист ушел вместе с теми, кто переносил Руди в дом. Когда поезд прогромыхал мимо, Руди застонал. Он лежал на раскладушке, куртку ему подложили под ноги, руку привязали к телу. От лба до затылка тянулась широченная ссадина, из которой все еще сочилась кровь. На одной стороне головы волосы свалялись, как пропитанный кровью войлок. Жена стрелочника, молодая женщина, подсунула ему под затылок клеенку, а Хильде велела помочь приподнять голову Руди. Потом принесла тазик с водой и полотенце. В воду она подлила немного уксуса. Хильда начала прикладывать ко лбу Руди мокрые полотенца. А когда хозяйка не видела, прижимала полотенце к собственному лицу. Ей было дурно, как утром в сенях. Стрелочник натянул дождевик и сказал, что сходит поглядеть, не повреждены ли рельсы на том месте. Ему лично кажется, что несчастье случилось из-за того, что поезд слишком раскачивало. Последние вагоны качает сильнее других, если нижнее строение полотна осело.