Не в том смысле, что объявляет на манер современных террористических групп: такой-то убит силами такой-то организации во имя такого-то лозунга. Нет-нет, он молчит, от него не дождаться эпистолярных исповедей или надрывных монологов. Но то, что он позволил себе оступиться, то, что он попался, — это и есть его признание. А там, за обрывочными словами и фактами, контуры подоплеки: нервный срыв, или расчет, или давняя обида. Так или иначе — перед нами модификации «Доктора Джекила и мистера Хайда».
Любопытно, что злодей обычно оказывается представителем высокоинтеллектуальной профессии. В «Кабинете доктора Калигари» — это знаменитый психиатр. В «Винтовой лестнице» американского режиссера Роберта Сиодмака — богатый профессор. И, кстати сказать, свою закулисную, то бишь неофициальную, деятельность он освящает наукой. Убивая физически неполноценных людей (одна из его жертв — девушка-хромоножка, другая — немая и т. п.), он якобы очищает таким образом человечество. Чисто фашистская идея, на что, между прочим, намекает даже облик героя, имеющего сходство с Гитлером.
Если убийца-маньяк обойден по части общественного положения, он наделяется обаятельной внешностью. Такой тип двойничества фигурирует, например, в фильме А. Хичкока «Психо», преступник здесь милый, застенчивый юноша, из тех, кто и муху не обидит.
Реалистический (особенно — неореалистический) кинематограф наследует фильму ужасов в своем неравнодушии к мотивам двойничества. Разумеется, этот интерес нельзя назвать всепоглощающим, так же как нельзя считать его повсеместным или непреходящим. Но одновременно было бы ошибкой думать, что с ним связаны лишь спорадические вспышки.
Эксплуатирует ситуацию двойничества и поздний детектив. Человек-оборотень — его обязательный герой, и от этого никуда не денешься: такова специфика жанра. Двойничество, однако, не воспринимается в детективе как двойничество. Пусть отрицательный персонаж, тот, кто выдает себя за вполне презентабельного члена общества, — в самом деле негодяй и правонарушитель, его раздвоенность — всего лишь, актерство, сознательное использование пристойной роли для прикрытия непристойных, бесчеловечных акций; ни философической амбивалентностью, ни внутренними противоречиями сия фигура не отмечена.
Двойничество а ля Гофман или а ля Достоевский проникает на экран под флагом экранизаций; все то, что есть в кинематографе от других муз, поступает — при переводе образа из одной художественной системы в другую на службу к литературе, мобилизованное ради сложнейшей цели: воспроизвести картины умозрительного ряда средствами ряда зрительного.
Кинообъектив перечитывает «Вильяма Вильсона» и «Доктора Джекила…», перетолковывает готический роман и «Братьев Карамазовых» со старательностью вдохновенного лицедея, объятого единственной заботой: обеспечить сценическую жизнь «чужому», инородному материалу.
Но ситуация эта — временная и (отчасти, подчеркиваю, отчасти!) ложная. Потому что амбиции, а главное, возможности психолога полной мерой отпущены свыше самому кино. И вот уже то один, то другой фильм вступает с литературой в соперничество на самом что ни на есть литературном поприще: на поприще души.
Кинематограф «лезет в душу» все настойчивей.
Отметая предметы внешнего мира, интерьеры и ландшафты, декорации и бутафорию, кинематограф проникает своим острым и точным глазом туда, где ни один зритель, да хоть сам Павлов или Фрейд — именно в этом качестве, зрителя, — не бывали. Он рвется в неведомые зоны человеческой психики, как бы пытаясь стереть белые пятна с наших представлений о самих себе.
Пусть лишь хлам повседневности встретит здесь кинематограф, громадные завалы обычных предметов и панорамные наплывы примелькавшихся пейзажей остраненные связи предметов с предметами и пейзажей с пейзажами окупят все издержки, всю авантюрную ересь столь рискованного путешествия. Ибо эти связи и есть святая святых нашего «нутра», наше мышление, наши чувства, наши ассоциации, наша воля и наше безволие.
Своим посягательством на прямой показ психики кино достигает парадоксального результата. Оно обращается и возвращается к фольклорным функциям зеркала: фильм, претендующий на «прямую трансляцию» человеческих переживаний, — хотят того авторы или не хотят — становится чем-то вроде души, перекодированной в зрительные, экранные образы, души на пленке Шосткинской (или, лучше, какой-нибудь другой) фабрики — клади в чемодан и вези куда заблагорассудится, хоть к черту на рога.
Кстати, и черта я помянул не случайно. Душа в чемодане — не это ли предмет его извечных вожделений, за коим он охотится если не с сотворения мира, то, по меньшей мере, с начала литературы.
Кинематограф, начинавший свою карьеру в искусстве с оглядки на материальные зеркала — на Версаль, на Веласкеса, на Мане, теперь меняет ориентацию, осваивая глубинные ресурсы зеркала, его способность мыслить абстракциями.
Задам вопрос, на который не надеюсь получить ответа. Ни от кого-нибудь со стороны, ни от самого себя. Возможно ли создать визуальный эквивалент нашей внутренней жизни?
Да, разумеется, то, что мы воспринимаем глазами, откладывается в памяти как «лента», предназначенная для «глазного» — внутри нас просмотра. Да, конечно, Наташа Ростова непроизвольно выражает для себя людей в цвете, тем самым доказывая, что и невидимое волшебство человеческого воображения может быть обращено в видимое. Но разве это все? Сколько в человеке всякой всячины вполне рационального толка, каковая до зрительного образа никак не дорастет (или че опустится), потому что она другая по природе, как те научно-фантастические инопланетяне, для которых жизненно необходимы не водород с углеродом на земной лад, а, допустим, кремний с фтором. Из себя ведь не выпрыгнешь и себя не перепрыгнешь!
Итак, средствами кино внутреннюю жизнь человека не воссоздать, даже если расцветить ее и озвучить по последнему слову техники?!
Говорят: «лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать». Банальность газетного пошиба в нашем случае приоткрывает общеэстетическую норму: визуальное (даже при словесной подаче) является определяющей линией в спектре кинематографического образа. Поэтому зеркало, обращенное к психике, может с достаточным процентом успеха работать, подобно настоящему зеркалу, на своем «законном» материале (было бы зрительное впечатление, остальное зритель домыслит).
И не только может, но и работает, о чем свидетельствует, например, фильм, который именно на этом принципе строится и именно так называется: «Зеркало». На мой взгляд, поистине революционное произведение, открытие целой кинематографической Америки: то, что существовало прежде как недосягаемая Вест-Индия мифических возможностей, явилось теперь как земная реальность, как «Улисс», как поток сознания, короче: как материализация души.
Среди попыток кинематографа заглянуть в человека — фильм Феллини «8 1/2», охарактеризованный советским автором в следующих выражениях: «Духовный мир своего героя Феллини препарирует обстоятельно и беспощадно. Наружу (на экран) извлекаются сокровенные движения души, неосознанные желания, смутные воспоминания, запретные мечты. Действие двигается в трех плоскостях: реальный мир, сознание героя и его подсознание. Четких границ между этими тремя сферами не прочерчено, в фильме нет полной и однозначной реализации и подсознания, но ведь киносеанс — это не сеанс психоанализа. Остается некоторая недоговоренность, неизбежная для искусства; но тем напряженнее игра ассоциаций зрителя, которого автор призывает к сотворчеству».
На мой взгляд, А. Гулыга, чья работа только что цитировалась[60], расставляет главные акценты как раз на главном. Ибо специфика «8 1/2» сдвиг изобразительного фокуса с объективного на субъективное, показ субъективного в формах объективного. Толкователем этих эволюции выступает кино — и его необычайный дар разговаривать на языке психики определяет новую музу кандидатом в пресловутый синонимический ряд: зеркало — отражение — сновидение — портрет — душа.