Но вернемся к «Обрыву». На той же странице романа, что и портрет Райского, помещено другое словесное изображение — Аянова, тоже подробное и тоже с «заявкой» на полное жизнеподобие («как на картине»): «Иван Иванович был… в черном фраке. Белые перчатки и шляпа лежали около него на столе. У него лицо отличалось спокойствием, или, скорее, равнодушным ожиданием ко всему, что может около него происходить.
Смышленый взгляд, неглупые губы, смугло-желтоватый цвет лица, красиво подстриженные, с сильной проседью, волосы на голове и бакенбардах, умеренные движения, сдержанная речь и безукоризненный костюм — вот его наружный портрет».
Заключительные слова симптоматичны. Писатель словно бы намекает, что наружный портрет — это всего только наружный портрет, что гораздо существеннее для него портрет внутренний и что он, писатель, имеет достаточно сведений, дабы предоставить его нам в самом подробном варианте. Тут же писатель и принимается выполнять свое полувысказанное обещание: «На лице его можно было прочесть покойную уверенность в себе и понимание других, выглядывавшее из глаз.
— Пожил человек, знает жизнь и людей, — скажет о нем наблюдатель, и если не отнесет его к разряду особенных, высших натур, то еще менее к разряду натур наивных».
Уже в этих строках намечается попытка «усреднить» героя, свести его к давешнему «комильфо» «Евгения Онегина». В очередном абзаце курс на «общий знаменатель» выдержан еще более последовательно. На мгновенье даже такое ощущение возникает, будто автор вознамерился создать оскучненный прозаический эквивалент пушкинских строф: «Это был представитель большинства уроженцев универсального Петербурга, и вместе то, что называют светским человеком. Он принадлежал Петербургу и свету, и его трудно было представить себе где-нибудь в другом городе, кроме Петербурга, и в другой сфере, кроме света, то есть известного высшего слоя петербургского населения, хотя у него есть и служба, и свои дела, но его чаще всего встречаешь в большей части гостиных, утром — с визитами, на обедах, на вечерах: на последних всегда за картами. Он и так себе: ни характер, ни бесхарактерность, ни знание, ни невежество, ни убеждение, ни скептицизм».
Конкретизация образа идет от одной позиции к другой, крайности отметаются, во всем господствует золотая середина, о чем можно судить хотя бы по началам текстовых периодов: «Незнание или отсутствие убеждения облечено у него в форму какого-то легкого, поверхностного всеотрицания…»
«Он родился, учился, вырос и дожил до старости в Петербурге, не выезжая далее (перечисляются топографические ориентиры. — А. В.)… с одной… с другой стороны. От этого в нем отражались, как солнце в капле, весь петербургский мир, вся петербургская практичность, нравы, тон, природа, служба — эта вторая петербургская природа, и более ничего».
Акцентирование общераспространенного, типового влечет за собой в реалистическом рассказе усиление рассудочных мотивов, нарастание критицизма, а иногда и комизма, сатиричности, обличительного тона. Перед нами как раз такой случай. Начав с объективной, спокойной ноты, писатель позволяет себе иронию, издевку, чуть ли не сарказм, настолько очевидные, что чуть ли не буквальный отклик на них слышен аж в «Городе Градове» А. Платонова, — и это Гончаров, а не Салтыков-Щедрин.
Сатирическое в «Обрыве»? — могут возмутиться читатели. Ничего подобного, не в «Обрыве», а в портретной новелле об Аянове, которая сейчас вот продолжится еще несколькими абзацами (чуть не вырвалось — строфами: так эти абзацы стройны, так одинаковы, так соизмеримы и по «количествам», и по структурным параметрам, и по чередованию мыслительных рифм и ритмов). И этим практически — да еще письмом Райскому в деревню — вся жизнь Аянова в «Обрыве» исчерпается: сюжетной конструкцией, похожей на двустворчатую раковину. В завязке — насмешливая характеристика «со стороны», намного позже, в кульминации, непроизвольный «самоотчет», автопортрет, каковым обычно в той или иной степени является речевая манера героя-повествователя, «первого лица», по суммарному же впечатлению — концентрированная издевка, сгусток гротеска. А в двустворчатой раковине «портрет — автопортрет» прячется, как жемчужина, не столь уж часто замечаемое украшение романа персонифицированная сатира на Петербург. Портрет перерастает в урбанистический пейзаж, в панораму городской, светской, жизни.
Теперь, после нашего невольного отступления на сатирические рубежи, прошагаем наскоро по тексту завязки, взбежим по ступенькам «красных строк» на обзорную площадку резюме.
Напоминаю, мы знакомимся с Аяновым: «На всякую другую жизнь у него не было никакого взгляда, никаких понятий, кроме тех, какие дают свои и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд…»
«Он равнодушно смотрел сорок лет сряду, как с каждой весной отплывали за границу битком набитые пароходы, уезжали внутрь России дилижансы…»
«Никогда не чувствовал он подобной потребности, да и в других не признавал ее…»
«Он говорил просто, свободно переходя от предмета к предмету…»
«Утро уходило у него на мыканье по свету, то есть по гостиным, отчасти на дела и службу…»
«В карты играл он без ошибки и имел репутацию приятного игрока…»
«Строевую службу он прошел хорошо, протерши лямку около пятнадцати лет в канцеляриях, в должности исполнителя чужих проектов… Менялся начальник, а с ним и взгляд, и проект — Аянов работал так же умно и ловко и с новым начальником, над новым проектом…»
«Если позволено проникать в чужую душу, то в душе Ивана Ивановича не было никакого мрака, никаких тайн, ничего загадочного впереди, и сами макбетовские ведьмы затруднились бы обольстить его каким-нибудь более блестящим жребием…»
«Теперь он состоял при одном из них по особым поручениям. По утрам являлся к нему в кабинет, потом к жене его в гостиную и действительно исполнял некоторые ее поручения…»
Черты характера перемежаются с каталогом характерных аяновских действий, бездействий и состояний. Естественно, возникает вопрос: следует ли данную часть текста считать портретом? В разговоре о «словесной живописи» было бы честно ограничивать себя зримыми картинами, нигде и никак не нарушая этот предел. Но избранный Гончаровым для Аянова жанр сатирических констатации подразумевает такую изобразительную особенность: называя психологическое свойство личности, показывать его реализацию в иллюстрациях, в картинках. Если перевести эти оценивающие абзацы на язык кинематографа, получились бы из них весьма и весьма живые, «зеркальные» эпизоды, отнюдь не вереница нудных титров, как можно было бы предположить. Вот почему такого рода романные характеристики (гончаровские — и «вообще») мы полагаем особой, динамической модификацией традиционного литературного портрета, того, что принято именовать «словесной живописью».
Литература мирится с самыми разнообразными изобразительными решениями, вплоть до крайностей, (а их-то много). Одна-когда писатель намерен сделать портрет самодовлеющим шедевром, каковой проживет и без самого романа, даже если он в стихах, и поэмы, даже если она в прозе. Пример — Аянов. Вторая набросать по-быстрому эскиз, пригодный в качестве путеводителя при дальнейших блужданиях любого Данте с любым Вергилием, — древний праобраз современного милицейского фоторобота.
Но, кстати, Данте с Вергилием в данном случае способны кое-кого дезориентировать. Дело в том, что они-то как раз имеют дело с самодовлеющими портретами (скажем, Франчески да Римини) — и только с такими, выступая — да простится нам кощунство — теми самыми уличными фотографами, коих предсказал Пушкин, а запечатлел за работой Пруст. На такой же роли и Чичиков, представляющий читателю и Плюшкина, и Собакевича, и Коробочку, и прочих.
Третья тенденция старается сойти за промежуточную; она приемлет пюпитры, масляные краски, натурщиков с их принужденными позами, короче говоря, все атрибуты «стационарной» мастерской. Ну впрямь, ателье Веласкеса в «Менинах». И вместе с тем в столь помпезной обстановке изготовляется набросок с чисто служебной задачей: подготовить такое, или этакое, или еще какое-нибудь событийное развитие. Пример: Райский.